Скачать:TXTPDF
Русский бунт. Александр Сергеевич Пушкин, Марина Ивановна Цветаева, В. Я. Мауль

млн руб., правда, в основном за счет увеличения численности населения. Зато государственные подати на протяжении XVIII века увеличились в 1,5 раза, а повинности крестьян по отношению к помещикам выросли в 12 раз. Выросла и номинальная сумма, полученная от прямого обложения [43; 245]. Но, вероятно, дело заключалось не только и не столько в размерах податей. Важным было и другое – социально-психологическое – обстоятельство. Для простолюдинов казалось значимым осознание объективной реальности как вполне законной. В условиях же продолжавшегося, как они считали, «царства Антихриста» рост повинностей воспринимался как вполне закономерное, но, в глазах народа, несправедливое следствие победы сатанинских сил. Подобная оценка ситуации, естественно, стимулировала народное недовольство.

Разумеется, «истинный» царь не мог поступать аналогичным образом, увеличивая народные тяготы. Более того, его поведение должно быть прямо противоположным. Так и вел себя Пугачев-Петр III, «ездя по городовой крепости и по улицам». Он объявлял людям, что «прощает их платежем, как подушных денег, так и протчих государьственных податей, вовсе, також и от помещиков свободными», т. е. опять поступал наоборот, вопреки порядкам, установленным императрицей [89; 190]. Поэтому протестующие низы были искренне убеждены, что «истинный» государь «старается за крестьянство и тех крестьян, которые ныне у господ, отбирает и дает им от всех податей на десеть лет свободу» [90; 61]. Иначе говоря, все поведение самозваного императора Петра Федоровича должно было демонстрировать непрекращавшуюся борьбу с «изнаночным» миром изменников-дворян.

Характеризуя «смеховое» восприятие пугачевцами сложившихся при Екатерине II порядков, отметим их противоположное отношение и к государственным преступникам. Другими словами, все действия, направленные во вред «неправедному» царству господ, имели для бунтарей положительную окраску, получали смысл богоугодного дела. Те, кто их совершал, в глазах пугачевцев – праведники и мученики, их необходимо спасать и привлекать к совместной борьбе. Например, в пугачевском манифесте от 3 декабря 1773 года «во всенародное известие» прямо приказывалось: «Кто раб боярский и если крестьян в неволе у злодеев, сегодня мною освобожден, кто в тюрьме, выпускается». Об этом же вспоминал на допросе и сам Пугачев: «Тюрьму велел отворить, но, были ль колодники, – не знает». Причем за неисполнение приказов «амператор» Петр Федорович недвусмысленно грозил «таковым головы рубить и кровь проливать, всю семью разделить» [33; 38; 36; 203].

Кстати, заметим, что та же логика протеста: враг моего врага – мой друг, прослеживается и в ходе других бунташных выступлений в России. Приведем показательный пример из истории разинского бунта: «В урочище Каравайные горы казаки остановили струг, везший колодников из Казани в Астрахань. Колодников они освободили, а кандалы разбили и побросали в воду. Все ссыльные присоединились к разинцам. Во время недолгого пребывания разинцев в Царицыне, который они хотели “взятьем взять”, С. Разин “у тюрьмы замок збил и сидельцев выпустил”» [15; 39].

Рассмотрим еще одну область сравнений. Екатерина II, реализуя интересы господствовавшего сословия, продолжала линию на отмену обязательной дворянской службы. Причем «дворянские вольности» последовательно реализовывались императрицей уже в первое десятилетие ее царствования, т. е. до пугачевщины. Однако отмена дворянской службы нарушала привычную людям социальную гармонию, когда дворяне служат, а крестьяне обеспечивают материальную возможность этой службы. Односторонность дворянской эмансипации должна была восприниматься крестьянами как очевидная перевернутость, как минус-поведение. Кроме того, «именно в царствование Екатерины II раздача дворцовых и государственных крестьян помещикам приняла невиданные размеры, – в каждый из 34 лет ее царствования в среднем раздавалось и жаловалось помещикам по 15 тысяч душ крестьян мужского пола» [7; 32 – 33]. Знаменательно при этом, что российское дворянство, подобно самодержавию в целом, приобретало новый облик в духе эпохи. Его привилегированное положение узаконивалось признанием его «вольностей», т. е. гражданских прав, и подкреплялось правом господства над крестьянами в силу непросвещенности последних.

Пугачев же в образе Петра III неоднократно заявлял о намерении восстановить обязательную службу дворян, а крестьянскую крепостьликвидировать, т. е. опять-таки декларировал намерения действовать наперекор екатерининской политике, стремился восстановить гармоничные, «правильные» социальные взаимоотношения. Неоднократно повстанческий вождь сокрушался по поводу несправедливости сложившихся в государстве порядков: «А главная-де причина – вот чем я им был не люб: многия-де из бояр-та, молодые люди и середовичи… годныя бы еще служить, взявши себе чин, пойдет в отставку да и живет себе в деревне с крестьянами, разоряет их… так я-де стал таковых принуждать в службу и хотел… чтоб они служили на одном жалованье» [89; 194]. При этом место дворян во властной иерархии должны были занять казаки – прочный оплот старины, оказавшиеся в XVIII веке под мощным прессом правительственного давления.

Нарушение традиционных канонов казачьей жизни порождало у повстанческого императора надежду в заинтересованности казаков перевернуть государственные порядки: «В сие то время я разсудил наимяно-вать себя бывшим государем Петром Третиим в чаянии том, что яицкие казаки по обольщению моему скоряй чем в другом месте меня признают и помогут мне в моем намерении действительно» [96]. Сподвижник повстанческого вождя Иван Почиталин в сво-их показаниях отмечал, что Пугачев все время «проговаривал: когда он всю Россию завоюет, то зделает Яик Петербургом, яицких казаков производить будет в первое достоинство за то, что они – причиною возведения его паки на царство» [89; 111 – 112].

В рамках господствовавшего тогда мифологического мышления простая механическая перестановка социального «верха» и «низа» была невозможна. Она неизбежно должна была облечься в форму знаковой перемены, что побудило пугачевцев произвести серию символических переименований: например, яицкий казак И. Зарубин «превратился» в графа Чернышева, А. Овчинников – в графа Панина, М. Шигаев – в графа Воронцова.

В масштабе традиционного социокультурного измерения подобные действия допустимо рассматривать как парадоксальные, но никоим образом не как примитивные.

В мифологическом пространстве объект, «попадая на новое местоможет утрачивать связь со своим предшествующим состоянием и становиться другим объектом (в некоторых случаях этому может со-ответствовать и перемена имени)» [57; 435, 439]. По сути дела, мифологическое сознание бунтовщиков слагает здесь свои сакральные имена. Если для нас «имя собственное (к примеру, Иван, Москва, Христос) только обозначает объект, является его “этикеткой” или “визитной карточкой”, то в глазах людей, мыслящих по законам “мифологического сознания”, любой словесный знак, любой эпитет может стать именем собственным…» [126; 70].

Пополнялась и сакральная топонимика[40]. Повстанческая столица Берда была наименована Москвой и в возрождаемой пугачевцами «святой Руси» заняла ее место. Показательно, что речь шла именно о Москве, но не о Петербурге, который в сознании простонародья символизировал государственное начало, в то время как Москва – центр духовный, символ «праведного» царства. Не случайно, что Петербургом – административной столицей – назван Яицкий городок, являвшийся центром Яицкого казачьего войска. Названная же Москвой Берда символически стала «Новым Иерусалимом», сердцевиной праведной земли, местом сгущения традиционного социокультурного пространства.

В сакральной топонимике бунтовщиков могли находить выражение страхи и другие эмоциональные переживания общественных низов. Поэтому, назвав Берду Москвой и т. д., Пугачев не сомневался, что новая «этикетка» в массовом сознании повстанцев прочно «прилеплялась» к ее сущностному смыслу. В Поволжье, на Урале, в других районах, охваченных бунтом, пугачевцы создавали свое собственное «святое царство», исправлявшее со знаком наоборот «перевернутый» мир господ.

В глазах пугачевцев этот мир выступал как изнаночный, маскарадный, воспринимался ими по зеркальным канонам смеховой культуры. Поэтому поведение правящих кругов казалось им глумливым выворачиванием наизнанку устоев социальной правды, нарочитой пародией, бесовскими игрищами.

Едва ли кого могло удивить, что именно в эпоху, когда прежняя система ценностей усиленно искоренялась, получило развитие сценическое, зрелищное искусство. Это было привычно-непривычное явление. Зрелища, культивируемые правящими кругами в условиях переходного периода, теперь строились на иных, чем прежде, принципах. Согласно наблюдению ученых, «театральная идентификация была абсолютно условной, никак не связывалась с жизненными коллизиями эпохи, но ее семантическое ядро все-таки вызывало ассоциации с реальностью, в которой человек менял маски, изменял свое поведение, примериваясь к различным амплуа» [105; 10].

Происходило взаимопроникновение реальной жизни и ауры театральных подмостков, одно оказывало влияние на другое. Театр, использовавший маску, напоминал один из самых распространенных праздников ХVIII века – маскарад. И в этом обстоятельстве носители традиционной ментальности могли усмотреть смысловой подтекст.

Вспомним, что в средневековье при разоблачении еретиков публично демонстрировалось, что они принадлежат к антимиру, к кромешному (адскому) миру, т. е. являются «ненастоящими». Но в театре, по сути дела, происходило карнавальное саморазоблачение: «переодеваясь» в чужой образ, меняя маски, танцуя и веселясь, участники сценических действий символически словно бы сами заявляли о своей принадлежности к миру иному, о себе – как о ряженых. В этом случае невольно мог осознаваться известный афоризм: жизнь есть театр, в котором люди – актеры, играющие роли. Но и наоборот. Театр есть жизнь. Бесовскому искусству «Северной Минервы» повстанцы с неизбежностью должны были противопоставить свою собственную игру, сценическому зрелищу господ – зрелище народного бунта, или, образно говоря, им было необходимо «протанцевать» свой протест. Признание данного обстоятельства помогает лучше понять не только резкое усиление игрового элемента в русской культуре переходной эпохи вообще, но и так называемую «игру в царя», благодаря которой «смешным» нередко выглядел и сам пугачевский бунт.

Итак, рассматривая события 1773 – 1775 годов, убеждаемся в том, что кризис традиционной идентичности обнаруживал себя в культурном расколе XVIII века, когда порядки, создаваемые в процессе модернизации, воспринимались социальными низами как утверждение «перевернутого» мира, торжество «кромешных» сил. Соответственно, встав на защиту традиции, пугачевцы пытались всем своим действиям придать противоположную смысловую нагрузку, стремились к возрождению подлинно «святой Руси». В этой сакральной державе истинно верующий получал статус верноподданного во всех смыслах слова. Такой статус души стремился установить и укрепить пугачевский бунт.

«Игра в царя» в этом контексте представала как игра в сакральное, всемогущее существо. При этом «порядок, устанавливаемый игрой, непреложен. Малейшее отклонение от него мешает игре, вторгается в ее самобытный характер, лишает ее собственной ценности» [134; 29].

Игра имеет место только тогда, когда все участники соблюдают ее правила. Этим, как представляется, можно объяснить тот факт, что большинство самозванцев почти не оставили следа в истории, и только те из них, кто «докричался» до народа и получил поддержку определенных социальных слоев, оставили память о себе и своих поступках. Иначе говоря, «одни самозванцы лучше играли свою роль», в то время как «другие претенденты на престол не соблюдали общепринятых “правил игры” или же чаще их нарушали» [125; 54].

Многие из «классических» игровых сюжетов отмечены и в истории пугачевского бунта. В соответствии с условиями игры в ней обязательно должен быть ведущий – игровой «царь», который избирался участниками и на которого возлагались соответствующие ролевые полномочия, как это произошло, например, во время объявления среди яицких казаков «амператора Петра Федаровича». Вот что об этом рассказал казачий сотник Т. Мясников во

Скачать:TXTPDF

млн руб., правда, в основном за счет увеличения численности населения. Зато государственные подати на протяжении XVIII века увеличились в 1,5 раза, а повинности крестьян по отношению к помещикам выросли в