Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Русский бунт. Александр Сергеевич Пушкин, Марина Ивановна Цветаева, В. Я. Мауль

высокими полномочиями, рекомендовал императрице «сего злодея показать народу в Казане, где столь много людей его знают, и обличить его пред народом злодейство, ибо весь оный край… сумневается о его поимке». Венцом же покаянно-символического разоблачения стала казнь повстанческого предводителя. В самом начале кровавого действа его громко, при стечении огромного количества присутствовавших спрашивали: «Ты ли донской казак Емелька Пугачев?» На что он столь же громко ответил: «Так, государь, я – донской казак Зимовейской станицы Емелька Пугачев!» [30; 108; 69; 181].

Сказанное дает основание полагать, что, анализируя пугачевский бунт в контексте мироощущения дворян, мы вновь оказываемся в мире перевернутых, смеховых отношений. Очередная констатация данного обстоятельства окончательно убеждает в существовании несомненной связи народного смеха и русского бунта.

Заметим, что нарочитая карнавальность, шутовской балаган мира господ XVIII столетия, наряду с последовательным разрушением традиционной гармонии, должны были восприниматься социальными низами как победа изнаночного мира. Этот мир агрессивно и кощунственно проявлял себя в антиповедении. Поэтому противостояние высокой культуры российской элиты низовой культуре русских простецов с особой остротой выразилось в форме культурно-символических оппозиций. Народное осуждение порядков и организации верховной власти – характерная черта XVIII века.

Смех в этих условиях выполнял психотерапевтическую роль – снимал накопившийся в обществе эмоциональный заряд, восстанавливал психологическое равновесие, ликвидировал душевный дисбаланс. Однако иногда сила энергетического напряжения оказывалась столь великой, что обычной психотерапии было уже недостаточно. Тогда карнавальный смех неизбежно «тянул» за собой смех бунтовской. Бунт же – это яркая иллюстрация антиповедения, он оказывался во всех своих ипостасях поведением наоборот, абсолютной перевернутостью. В то же время необходимо отметить двойственный характер повстанческого смеха. С одной стороны, перевернутый мир узнавался восставшими в порядках екатерининской России. С другой стороны, элементы смеховой культуры прослеживаются в поведении самих пугачевцев. Это сложное переплетение дает возможность по-новому взглянуть на пугачевский бунт, увидеть в нем многомерное явление расколотого общества, переходной культуры, пораженной кризисом традиционной идентичности, когда атрибуты новой индустриальной эпохи еще только пробивали себе дорогу к жизни, боролись за право на существование с привычно-традиционной повседневностью простецов, вызывая беспокойство и даже страх в глубинных слоях их подсознания. В этих условиях на социокультурном пространстве русского бунта плохо примиримое противостояние традиций и инноваций провоцировало широкомасштабное насилие, также принимавшее культурно-символическую окраску.

Пытаясь под давлением бунтовщиков «читать» пугачевщину на языке традиционной культуры, что получалось с трудом, господствовавшее сословие болезненно реагировало на «сатанинский хохот» русского бунта и резко негативно встречало любые известия об успехах повстанцев. Первой задачей, вставшей перед ними в этой связи, было стремление истолковать происходившее в привычных категориях, соотнести его с уже известными, а потому понятными явлениями отечественного прошлого. Необходимы были подходящие смысловые привязки, чтобы сориентироваться в знакомом до боли, но вдруг изменившемся мире, принявшем странные и страшные очертания. Не удивительно, что в эти годы взоры все чаще обращались, например, к разинскому бунту, в то время как у многих восстание Пугачева ассоциировалось со «смутой», с Лжедмитрием.

Однако историческими размышлениями дело, конечно же, не могло ограничиться. Аналогии давали возможность сходство увидеть, но не понять. Поэтому подобные сопоставления предстояло осмыслить в рамках возможностей своей эпохи. Характерно, что, оценивая события пугачевщины, дворяне постоянно сбивались на более привычную для них «лексику» новой культуры, в свете которой бунт оказывался препятствием на пути прогресса. Поэтому для его «очернения» они не жалели красок. Великое зло, злодейство, бедственное приключение, зловредный и на огромном пространстве горящий пожар, язва, которая свирепствует в нашем Отечестве, предательство, измена, государственный вред – так именовался пугачевский бунт в письмах дворян-современников. Да и сама «северная Семирамида» реагировала на народное возмущение лицемерным выводом: «Через все екатерининские указы, связанные с крестьянскими волнениями, красной нитью проходит и другое положение: поскольку нет никаких причин, кроме “грубиянства, невежества” и лени крестьян для их неповиновения властям и помещикам, то все дело в появлении во многих местах “предерзливых людей”, “сущих злодеев” и “злонамеренных возмутителей”» [7; 37].

Иначе говоря, в событиях народных бунтов императрица усматривала только то, что хотела в них разглядеть, – происки отдельных лиц, но не изъяны всей системы. Говоря о пугачевцах, она искренне считала, что «с варварами дело имеем», в письме к Вольтеру от 9 января 1774 года изображала Пугачева как разбойника, грабившего Оренбургскую губернию. Очаг возникновения восстания императрица представляла как район, заселенный «грабителями» и «бездельниками». Она самоуверенно заявляла, что казанского ополчения численностью в четыре тысячи человек «слишком довольно для восстановления порядка в губернии», и утверждала, что «мало беспокоится предприятиями Пугачева» [72; 162 – 163].

Воспринимая борьбу с пугачевщиной как государственную службу, дворяне и к расправам над бунтовщиками должны были относиться как к совершению официального правосудия. В реальности же этого не произошло. Судебно-правовой процесс, напоминавший фарс с заранее известным итогом, составлял редкое исключение в карательной практике властей. Возникает вопрос: почему во время репрессий над пугачевцами они практически не соблюдали каноны судебно-следственных процедур, а фактически творили внесудебные расправы? Полагаем, что расправы над пугачевцами несли в себе символический заряд, истоки и природу которого необходимо выяснить.

Кровавое насилие, составлявшее одну из наиболее ужасающих страниц русского бунта, имело двустороннюю окраску. Ни о каком «непротивлении злу насилием» речи идти не могло. К крайним мерам физического воздействия в отношении своих врагов прибегали не одни только бунтовщики, но и правящие круги. Удивительно при этом, что разгул жестокостей со стороны бунтовщиков нас привычно ужасает, его считают доказательством варварства социальной черни, в то время как государственному насилию обычно находят цивилизованные обоснования. Исследователи, например, полагают, что, «наряду с обозначенным пониманием насилия как зла, присутствует также тезис, допускающий случаи его нравственно оправданного применения. Считается, что иногда насилие может быть использовано во благо. Тем самым оно получает этическую санкцию» [25; 10].

Вполне возможно, что российское дворянство екатерининской эпохи оправдывало свои жестокости по отношению к пугачевцам именно такими психологическими мотивировками. По крайней мере, заявляя себя противницей смертной казни, Екатерина II в статьях своего «Наказа» допускала возможность ее применения в двух случаях: 1) если преступник, не будучи казнен, сможет и из места своего заключения «возмутить народное спокойствие»; 2) если «самые беспорядки заступают место законов», что бывает только во время «безначалия». Таким образом, фактически открывался простор для неограниченного применения смертной казни, «ибо при желании самые скромные требования народа, предъявляемые к царским властям, могли быть признаны выражением безначалия и беспорядка» [137; 38].

«Наказ» Екатерины II.

Подобные противоречивые установки в отношении крайней меры физического наказания дают понять, почему неоднократные попытки Елизаветы Петровны и Екатерины II отменить смертную казнь успехом не увенчались. Итогом стало только ее формальное исключение, так как смертная казнь оставалась в замаскированном виде – в форме засечения кнутом, плетьми, батогами, розгами. Показательным примером можно считать изуверскую расправу карателей с пугачевским атаманом Ф. Д. Минеевым, который не был казнен: его приговорили «всего лишь» к 12 тысячам ударам шпицрутенами, и он умер вскоре после экзекуции. Очевидно, что тогдашняя эпоха была неотделима от насилия, соответствующими были и нравы. Человек рассматривался только как материал, «который может быть годен государству для достижения его целей и который поэтому заслуживает государственной защиты, но который одновременно, а именно при впадении человека в преступление, теряет для государства всякую цену и с которым оно вольно поступать как ему заблагорассудится» [17; 171]. Но такое обесценивающее значимость личности рассуждение одинаково справедливо как для государства, так и для бунтарей.

Получив в октябре 1773 года первые сообщения о начавшемся на Яике пугачевском бунте, правительство отреагировало на него соответствующими шагами: «Публично иронизируя по поводу “глупой казацкой истории” и “маркиза Пугачева”, императрица принимает тем не менее спешные и серьезные меры… Со всех сторон стягивают воинские части и направляют их к Оренбургу… Секретным именным указом от 14 октября Екатерина II назначает главнокомандующим всеми силами, которые посылают против Пугачева, генерал-майора В. А. Кара» [13; 189 – 190].

Однако правящие круги не сразу осознали размер опасности, исходящей от бунтовщиков, а потому полагали, что «сие возмущение не может иметь следствий, кроме что разстроит рекрутский набор и умножит ослушников и разбойников». Поэтому главнокомандующему безапелляционно приказали «учинить над оным злодеем поиск и стараться как самого его, так и злодейскую его шайку переловить и тем все злоумышление прекратить». Сам Кар также не представлял истинного положения дел. Он был настолько уверен в успехе, что писал в Петербург о своем беспокойстве ввиду того, что «сии разбойники, сведав о приближении команд, не обратились бы в бег, не допустя до себя оных» [121; 155].

Самоуверенность карателей и недооценка вспыхнувшего бунта сыграли с ними злую шутку, «первая попытка правительства быстро и решительно малыми силами уладить свои “домашние дела” окончилась провалом… все это вызвало панику среди российских дворян и сильное беспокойство правящих деятелей» [13; 191 – 192].

Масштабы протестных действий пугачевцев росли словно на дрожжах. Кара отправили в отставку, переложив на него ответственность за поражение, а новым командующим правительственными силами назначили генерал-аншефа А. И. Бибикова, имевшего опыт борьбы с подобного рода выступлениями. Известно, что еще в 1763 году он руководил подавлением волнений приписных крестьян на заводах Казанской губернии и в Сибири, а в 1771 году расправлялся с движением польских конфедератов. Не удивительно, что с середины января 1774 года военная обстановка стала складываться не в пользу пугачевцев. Царские рати повели наступление от берегов Волги на восток и, подавляя очаги повстанческого сопротивления, неумолимо приближались к Оренбургу. Наступавший в авангарде карательной армии корпус генерала П. М. Голицына в шестичасовой битве у Татищевой крепости 22 марта 1774 года нанес поражение повстанцам, а десять дней спустя одержал победу в сражении под Сакмарским городком.

Пугачев с тремя сотнями человек бежал за реку Белую, к уральским заводам, где приступил к формированию нового войска, пополняемого заводскими крестьянами, исетскими казаками, башкирами. В начале мая он перешел к активным действиям и вскоре овладел Магнитной крепостью, а вслед за ней Карагайской, Петропавловской, Степной и Троицкой крепостями. Дальнейшему продвижению к Сибири воспрепятствовал генерал И. А. Деколонг, разбивший бунтовщиков в сражении у Троицкой крепости 21 мая. Пугачев с оставшимся у него отрядом направился к Челябинску, но путь туда ему преградил корпус подполковника И. И. Михельсона, впервые встретившийся с ним в бою 22 мая у Кундравинской слободы. В ходе дальнейшего преследования Михельсон дважды в начале июня наносил удары Пугачеву в Уральских горах. Но тот, умело используя тактику партизанских действий, всякий раз от неприятеля уходил, сберегая главные свои силы от окончательного разгрома, и снова собирал многотысячные отряды.

Вид Оренбурга. Гравюра (1776).

Выйдя в середине июня к берегам Камы, Пугачев решил повести свои силы к

Скачать:TXTPDF

высокими полномочиями, рекомендовал императрице «сего злодея показать народу в Казане, где столь много людей его знают, и обличить его пред народом злодейство, ибо весь оный край... сумневается о его поимке».