— сознательный отказ от полностью приземленного практицизма, умение «воспарить над повседневностью».
Мы предложили бы (безусловно, в порядке гипотезы) следующую реконструкцию становления греческого алфавита. Вначале греки просто заимствовали финикийскую письменность — возможно, действительно с коммерческими целями. Это произошло, судя по всему, уже в IX веке до н. э., невозможно сказать с точностью, где именно, но несомненно, что в какой-то части ареала деятельности эвбейцев. Эвбейские греки-мореходы в период ранней архаики стояли во главе развития всего эллинского мира, были «пионерами»-первопроходцами. Они плавали по всему Восточному и Западному Средиземноморью — от Сирии до западных берегов Италии. Именно они стояли у истоков Великой греческой колонизации. Города Эвбеи — рано погибший Лелант (Левканди), а затем унаследовавшие его достижения Эретрия и Халкида — являлись в то время первейшими греческими экономическими, политическими, культурными центрами, не имевшими себе равных. Но уже очень скоро греки поняли, что письменность может выполнять и иные функции, помимо чисто прагматических. Вот тут-то и была поставлена задача записать эпос, и для этого на весьма ранней стадии развития алфавита были введены гласные. Иными словами, можно говорить о двух этапах единого процесса, и в его рамках обе концепции целей введения алфавитного письма находят себе место.
Нужно учитывать еще, что не вполне точным является взгляд на греческое общество «Темных веков» как на общество абсолютно бесписьменное, исключительно устное. Именно так обычно и считают: между гибелью ахейских царств II тысячелетия до н. э. с их слоговым письмом и появлением алфавита — несколько веков совсем без какой бы то ни было письменности. Но здесь не учитывается фактор Кипра. Не следует забывать, что тамошние греки вообще никогда не забывали секретов письменности, продолжали пользоваться слоговым письмом[47]. А ведь это принципиально: как бы далек ни был Кипр от Балканской Греции, контакты с ним никогда полностью не прерывались, о чем свидетельствуют и археологические данные. А это значит, что и прочие эллины даже в «Темные века», по меньшей мере, имели представление о том, что существует такая вещь, как письменность[48]. Тем легче им было вновь адаптироваться к ней, когда для того возникли необходимые исторические условия.
Другой пример восточного заимствования и эллинской самобытности. Можно вполне согласиться с тем, что архитектурно-строительные приемы египтян оказали значительное влияние на становление зодчества архаических греков. Методы обработки блоков камня, складывания из них монументальных построек — всё это воспринималось с энтузиазмом. Но опять же — что получилось в результате? Совершенно иной тип архитектуры. Греческий храм ни в чем, ни по каким характеристикам и параметрам не напоминает храм египетский. Он не подавляет окружающих гигантскими размерами. Он соразмерен человеку, удивительно гармоничен, строг и каноничен по форме — и этим представляет собой чисто античный феномен.
Представления о ранних этапах развития греческой архитектуры нуждаются в очень серьезном пересмотре. Открытие в 1980-х годах сразу ставшего знаменитым «героона» в Левканди на Эвбее[49] принесло настолько важную информацию, что она перечеркнула многие устоявшиеся воззрения. Ранее всегда считалось, что сколько-нибудь монументальные культовые постройки начинают возникать в Греции в VIII веке до н. э.[50] Вначале они очень невелики по размерам, в течение следующих двух столетий их величина возрастает. Архитектурный тип храма проходит несколько последовательных стадий: храм в антах, простиль, амфипростиль, наконец, периптер, ставший наиболее распространенным, «классическим» вариантом. Потом возникают еще более сложные, вторичные типы (псевдопериптер, диптер, псевдодиптер), но они не получают значительного распространения.
А теперь выясняется, что уже в середине X века до н. э. — так рано, как никто из исследователей даже и предположить бы не мог, — на Эвбее была возведена постройка, по размерам приближающаяся к среднему храму классической эпохи (45×10 м) и, что самое главное, по типу представляющая собой почти сформировавшийся периптер (правда, с апсидой).
Здание было окружено радом колонн, пусть эти колонны и были пока деревянными, не очень толстыми и вряд ли отличались величественностью колонн Парфенона. Создание ордерной системы во всей ее законченности и монументальности было еще впереди, но основной принцип, как видим, уже существовал. Назначение эвбейской постройки пока неясно и является предметом дискуссий. Но какие бы функции она ни выполняла — святилища, «общинного дома», дворца правителя или его своеобразной гробницы (а вернее всего, здание было полифункциональным, являлось одновременно и первым, и вторым, и третьим, и четвертым из перечисленного) — в плане истории искусства перед нами несомненно прямой, хотя отдаленный и очень ранний прообраз греческого храма.
Наконец, третий пример заимствования стал просто хрестоматийным. В цивилизациях древнего Ближнего Востока за века их существования накопилось немало эмпирически-научных сведений, особенно в таких дисциплинах, как математика и астрономия. Египтяне и вавилоняне умели решать довольно сложные уравнения, предсказывать затмения Солнца и т. п. Это прекрасно известные факты. И греки научились всем подобным вещам у восточных соседей. Известен, например, первый греческий ученый, предсказавший затмение, — Фалес Милетский[51]. Бесспорно, здесь сыграло ключевую роль то, что он жил в Ионии, на границе с азиатским миром и в постоянном общении с ним (и даже, как мы уже говорили, по некоторым сведениям, был потомком финикийцев).
Однако древневосточные цивилизации, при всех своих достижениях в этих областях, не создали и не могли создать теоретическую науку. Не могли, поскольку были заинтересованы только в практическом применении своих открытий. А греков как раз это практическое применение интересовало в гораздо меньшей степени — греческая наука тем и отличалась, что принципиально не стремилась снисходить до «низменных» потребностей реальной жизни. Отсюда и возникает теоретический (то есть дословно «созерцательный») подход — впервые в истории мировой культуры. Некоторые теоремы, которые доказывал Фалес, выглядят как нечто само собой разумеющееся, например, теорема о том, что диаметр делит круг пополам. Ни вавилонянину, ни египтянину не пришло бы даже и в голову это доказывать: всё и так ясно, к тому же подобное доказательство не имеет никакой утилитарной ценности. Для Фалеса же именно это и было интересно! Так рождалась наука.
Одним словом, при всем действительно большом числе заимствований извне считать древнегреческую цивилизацию хоть в чем-то вторичной, подражательной было бы не только неверно — это суждение оказалось бы просто противоположным действительности. Напротив, более оригинальной и самобытной цивилизации никогда не существовало!
Отметим еще одно обстоятельство, связанное с восточными влияниями. Как справедливо отмечают К. Томас и К. Конант, авторы одной из последних монографий по истории «ранней Греции»[52], эллины не только «брали»: у них и самих было что дать соседям. Следует вести речь о взаимных контактах, в ходе которых вступали в культурный диалог и обогащались обе стороны.
Не можем приветствовать частую в исследовательской литературе тенденцию: встречая схожие реалии в Греции и на Ближнем Востоке (будь то какой-нибудь технический навык, мифологема, научная идея и пр.), рассматривают это как продукт заимствования греками у восточных народов. А почему не могло быть наоборот — по крайней мере, в некоторых случаях? Не говоря уже о том, что возможны и иные варианты: параллельное заимствование из общего источника, в конце концов независимое зарождение концепта. Например, в связи с тем же пифагорейским учением о метемпсихозе сразу приходят на ум воззрения, типичные для индийского брахманизма. Но тут, думается, предположение о приходе идеи в Грецию из столь удаленного региона больше поставит новых проблем, чем поможет решить существующие.
При всем сказанном, думается, никто не будет спорить: в целом Восточное Средиземноморье было на протяжении всей первой половины I тысячелетия до н. э. одной большой контактной зоной. И активными участниками этих контактов были греки эпохи архаики[53]. Тогда они не замкнулись еще в неком величавом «самодовлении» и пренебрежении к чуждому, «варварскому» миру. Это случилось позже, в классическую эпоху и во многом под воздействием Греко-персидских войн[54]. А до этого грандиозного конфликта эллины ощущали себя частью более широкой цивилизационной «вселенной». Связи с «варварами» отнюдь не считались предосудительными. Достаточно вспомнить, как активно греческие аристократы VI века до н. э. ездили в Сарды, к лидийскому царскому двору, вступали в ксенические и матримониальные связи с фракийскими династами и т. п.[55]
Иными словами, следует говорить не об одностороннем влиянии Востока на греков, а о целой системе взаимных влияний. Другое дело, что для одной из сторон (видимо, в силу ее большей восприимчивости и креативности) эти влияния оказались несравненно более плодотворными.
Характерный пример: уже в эпоху архаики военная организация в Греции стояла на гораздо более высоком уровне, нежели на Востоке, и окружающие древневосточные государства прекрасно сознавали это. Однако вместо того, чтобы позаимствовать, скажем, базовые принципы комплектования, вооружения, тактики войска, восточные правители предпочитали «импортировать» самих греческих солдат, наемническая служба которых на обширных пространствах — от Лидии до Египта — получила широкое распространение.
Дух поиска
Так складывалась ситуация даже в военном деле. Что уж говорить о более интеллектуальных сферах, таких как религиозная мысль, философия, наука и т. д.? Нечто принципиально новое внесли греки в идейную жизнь цивилизаций мира: дух постоянного поиска — этот вечно беспокойный дух, никогда не удовлетворяющийся достигнутым, стремящийся всё выше и выше.
Вполне закономерно, что одновременно с философией — важнейшей формой рационального познания мира — появилась на свет теоретическая наука. Довольно долгое время она, впрочем, не отделялась от философии. Первые философы были и первыми учеными, занимались прежде всего проблемами точных и естественных наук, особенно математики и астрономии. На примере Пифагора мы особенно явственно это увидим: перед нами предстанет теолог, философ и ученый в одном лице.
Да и собственно философские интересы раннегреческих мыслителей лежали именно в области изучения природы, физической вселенной: ее происхождения, законов, по которым она живет и развивается. Поэтому в современной науке этих мыслителей обычно называют натурфилософами («философами природы»).
Проблемы человека, его внутреннего мира, взаимоотношений людей, жизни человеческого общества еще не волновали архаических философов, казались им слишком мелкими и незначительными. «Поворот философии к человеку» свершился лишь в классическую эпоху, в V веке до н. э., и связан в первую очередь с Сократом.
Одной из причин изменения проблематики стало, если так можно выразиться, «пресыщение» натурфилософскими концепциями. Возникло большое количество взаимоисключающих точек зрения. По Фалесу, мир произошел из воды, по Анаксимену — из воздуха, по Гераклиту — из огня, по Пифагору — из чисел, по Демокриту — из атомов… И ни одну из этих теорий в тогдашних условиях было невозможно ни проверить, ни доказать, ни опровергнуть. Это в конце концов породило недоверие к самой идее исследования внешнего мира, скептицизм и агностицизм (признание невозможности познания). Агностицизм наиболее четко и откровенно выразил философ Горгий (V век до н. э.), выдвинув три тезиса: «Ничего не существует; если что-то и существует, то оно непознаваемо; если