ожерелье из самоцветов. Их должно было смотреть лишь в определенном порядке. Так, чтобы светились не только краски одной картины, но и соседние вещи были бы так же нужны, как и части каждой картины между собою. То же задание было и в отношении распределения формы и линий.
Не знаю, удались ли картины? Были ли они хороши.
Знаю только, что в течение работы, среди неизбежных сомнений, эти картины дали мне много радости.
По обычаю я отдал закопченные картины моей жене.
Вскоре, через ближайших друзей, угнали о законченном цикле. Воздвиглось жестокое любопытство и друзей, и тех людей, которые называют себя любителями искусства. Все хотели увидать мои картины.
Чтобы понудить меня показать им картины, люди пускались на всякие выдумки. Одни утверждали, будто картины вообще не существуют. Будто я уже давно бросил работать и провожу время в бесцельной праздности. Другие рассказывали и шептали, что хотя какие-то картины и написаны, но они так плохи, что и показать их нельзя.
Третьи сочиняли, что тайное общество, в которое я вступил, не разрешает показать творения непосвященным.
Четвертые болтали о неслыханных иностранных предложениях, на которые я будто бы уже согласился, а вещи уже уложены и навсегда вывозятся в чужую страну.
Всякий выдумывал по-своему, и все это сопровождалось шумом и обидами.
Если что недоступно, оно всегда особенно занимает людей. Всеми выдумками и нелепыми домогательствами люди заставили меня решиться показать картины. Жена противилась этому. И теперь слышу голос жены моей, говорившей:
…»Не хочу выставлять эти вещи. Именно эти. Они мои.
Я знаю, я чувствую, что не должна показать их. Смейтесь!
Я знаю, что мое чувство — ничто для вас!» И я тоже слышал эти слова. И я все-таки промолчал. И мне тоже было тяжело, но обещание уже было вырвано…
Зачем я допустил эту уступку? Зачем обратил я праздник труда в страдание? Зачем сам способствовал росту лжи?
Так, значит, должно было быть.
В назначенный день собрались все позванные. Были обиды, недоразумения… кому-то не передали приглашения… кто-то пришел незваный. Не все ли равно? Пришло много разнообразных людей. Были художники, писатели, любители, друзья.
Смотрели долго. Подробно. Шептались. Водили друг друга по кругу картин.
Потом начался мой праздник. Я увидал, что труд мой не пропал. Недоброжелательство потонуло в общем подъеме. Произошло то, чем ценно искусство. Созданное оказалось убедительным. Заразило зрителя. Сделало его участником действа.
Стали требовать, чтобы я выставил эти вещи. Я отказался. Я был тверд, несмотря на все соображения о всеобщем достоянии искусства, о всенародном значении творчества. Жена поддержала меня.
Тогда возникла новая опасность. Обладатель крупных изданий ……. зажегся мыслью издать мои картины. Издать новым, каким-то замечательным способом. Он оставался долго. Остался после всех. Невероятными доводами он убедил и меня, и жену мою. Мы разрешили воспроизвести картины его способом. Мы сделали уже вторую ошибку.
Затем возникло новое, казалось, непреоборимое препятствие. Для нового способа издания картины должны были быть хотя на короткое время перенесены в печатню.
Жена наотрез отказала выпустить вещи из дома. И вот возникла ужасная выдумка. Добиваясь издать картины, этот человек предложил сделать с картин точные копии и перенести в печатню только копии. Этот человек был дьявольски изобретателен. Он все умел объяснить, — «краски в воспроизведении тона всегда несколько изменяются, и потому точные копии будут вполне достаточны».
Произошла третья ошибка. Дьявольская выдумка показалась приемлемой.
Этот же дьявол нашел того, кто бы мог сделать точные копии. Кто сохранил бы мой характер письма и избежал чего бы то ни было излишнего…
Помнишь ты ……… того молодого художника, который несколько раз был моим помощником. Вещи ему очень нравились, и он охотно согласился скопировать их. Кроме того, издатель заплатил ему щедро, а это давало ему возможность выполнить давнюю мечту. Побывать в Мексике для розысков остатков Атлантиды. В этих мечтах об Атлантиде я же был виноват. Неужели я буду препятствовать их осуществлению? Пусть едет. Пусть ищет Атлантиду. А я опять молчаливо согласился. Промолчал там, где должен был запретить.
Милый ……. очень прилежно работал над копиями.
Сделал их точно и быстро. Работал углубленно и, видимо, с подъемом. Копии я утвердил.
Копии были перенесены в печатню. Мой сотрудник спешно уехал в Мексику. Искал ли он Атлантиду? Нашел ли? Вернулся ли теперь? Ведь о нем более ничего не знаю.
И тебя, мой друг, тоже не было тогда. Мне кажется, если бы ты был тогда со мною, что-то сложилось бы иначе.
И я не имел бы повода писать тебе теперь отсюда письмо.
Значит, опять произошло так, как нужно.
Все это время были мы в какой-то тревого. Где-то чтото непоправимое совершалось, но мы не знали, а только чуяли это. Ждали известия. Ждали звонков. Смотрели на часы. А что ждали, и не знали.
И настолько встревожились, настолько напряглись нервы, что, когда издатель, бледный, ворвался с криком: «Печатня сгорела! Картины погибли!» — мы даже не удивплись. Вот оно обрушилось то, что уже висело над нами.
Мы еще не знали размеров разрушения, но ощутили водоворот. Стало холодно. Что-то подкралось. Что нужно было сделать, мы не знали. Повторяли: «вот оно».
То, молчаливое, вошло.
И замкнулся извилистый круг, Одна ошибка родила Другую.
Все разгласилось.
Хуже всего, что издатель очень крупно застраховал картины, не указав, что это копии. Это было бы ему невыгодно. И он умолил, оказывается, еще раньше моего уехавшего сотрудника о молчании.
Страховое общество прислало мне премию за картины.
Крупную премию. Оказывается, издатель всюду утвердил слух о том, что ему удалось достать мои подлинные вещи.
Выходило, что я точно сделался соучастником его.
Промолчав вначале, я не знал, что сказать потом.
Когда мне прислали страховую премию, я не мог оставить ее у себя. Не принять ее я тоже пе мог (ты чувствуешь и мольбы и угрозы издателя). На всю сумму я накупил картин и отдал их музою.
Помнишь, как объяснили тогда мой поступок?
Кто-то сказал, что я хотел подкупить общественное мнение. Для чего подкупить? Глупо. Уже цепь волочилась за мною.
А пламя уже разгоралось.
Чужое несчастие всегда приятно людям. Я оказался в глазах их несчастным. Сердца людей всегда открыты вниз. Если они вообще открыты.
Кроме того, картины уже не существовали. Никого они более не задевали. Никому не причиняли тайных неприятностей.
Сердца всех раскрылись.
Трудно представить себе изощренность всех сожалений.
Ты издалека все-таки слышал об моих происшествиях.
Пожар скромной печатни заблестел на весь мир. Не преувеличиваю.
Какие образцовые письма я получил. Теперь у меня лучшие образцы соболезнования. Все слова стали еще более яркими, нежели при осмотре картин.
Различные общества почтили меня прочувствованными адресами. Иностранные академии избрали меня почетным членом. Географическое общество назвало моим именем вновь открытую гору на севере.
Подумай только, какой повод для писании.
Пропал труд двадцати лет. Мечта жизни, наконец воплощенная, истреблена беспощадной стихией. Истреблена накануне обнародования. И целый ряд благородных свидетелей выступил. И показания их становились все ярче.
Право, я сам готов был поверить всему случившемуся, если бы за драпировкой не стояли оригиналы.
Я был подавлен.
Молчал.
На молчанье мое не обижались. Приписали его горю.
Наоборот, молчанье мое только усиливало потоки сочувствия.
Какие красивые статьи появились в печати! Сколько красивых слов!
А картины стояли укрытые у нас. И с каждым днем необходимость окутывала их больше и непроницаемее.
Издатель извивался змеей. Каждый приход его вызывал во мне ужас. А он все приходил. Сторожил. Берег посеянную им ниву.
Почему тебя не было со мною? С тобою мы решили бы что-нибудь.
Мой сотрудник ……. не давал о себе вестей. И сейчас я еще не знаю, вернулся ли он? или погиб среди поисков светлой сказки? Одно безумие порождает другое. Я пробовал рассказать друзьям о том, что подлинные картины целы. Они качали головами и советовали мне развлечься и начать новую работу.
А за спиной издатель делал им знаки и шептал, что именно оригиналы у него сгорели. Когда же наконец я призвал его и грозно убеждал открыть истину, он умолял пощадить его, ибо у него уже не было путей отступления.
Он делался даже преступником. Загнанный в угол, он показал зубы и намекнул о моем невольном попустительстве.
А тебя все пе было. А пламя разгоралось.
Я продолжал безумие начала.
Я решил показать еще раз подлинные картины.
Опять картины стояли на прежних местах.
Было то же самое освещение. На полу лежали те же ковры. И казалось, сам воздух мастерской был тот же.
И люди были те же. За исключением трех, четырех случайных, все сошлись.
Так же ходили по кругу. Так же шептались.
Но глядели смущенно.
Они не поверили.
Долго молчали потом. Искали часы. Вспоминали о назначенных часах.
Куда-то спешили. И ласково, ласково жали руку.
Они не поверили.
Смотрели — слепые. Слушали — глухие. Неужели мы видим только то, что хотим увидать?
Скрылся издатель. Все разошлись. Молчание.
Мы знаем и слышим, что сознание правоты всегда дает мощь и силу перенести все, решительно все.
Это так и есть.
Но ведь для этой мощи нужен покой, тишина.
Нужна пустыня тишайшая. Нужен храм пустынный со всем великолепием облачного зодчества,
Когда пламя то пылает?
Вот тогда оно блестит. Оно затемняет.
И когда я через несколько дней понял, что мне не поверили, что картины найдены плохими повторениями — тогда алое пламя возникло.
О том, что не поверили, начал я узнавать стороной.
Постепенно. Как-то глухо и мягко. Но в мягкости этой была беспощадность. Люди знали бесповоротно, что за время молчания я спешно повторил мои картины. Люди видели ясно, что повторения были несравненно хуже, слабее оригиналов.
Да и немудрено. В спешке. В огорчении.
Можно ли сделать так же хорошо, если первое достижение было так общепризнанно блестяще?
Да и не стал ли мастер слабеть?
Всегда приятно первому найти момент ослабления.
Даже просто заподозрить ослабление гораздо проще и гораздо менее ответственно, нежели решиться утверждать восхождение.
Не так ли?
К тому же все знали о том, что оригиналы были превосходны, что они сгорели, что спешные копии должны быть слабее.
Это ясно. Это и дети поймут. А «умудренный» человеческий ум разве может иначе мыслить?
Люди доказательно знали, что перед ними повторения.
Это тоже ясно. И вот когда к этой ясности прибавится еще целый ряд человеческих ясностей, тогда затемняется глаз и мутнеет ум.
В печать проникли сообщения. Тоже мягко и постепенно.
Опять хвалили мои прежние вещи. И тонко, тонко, как лезвие ножа, добавляли — повторения всегда далеки от оригинала…
Пламя пылало.
Из темных углов высовывалась гримаса издателя и, скаля зубы, твердила:
— Ведь говорил, надо было сжечь оригиналы. Ьыла бы вместо них куча золы, а на ней покоилась бы тишина и слава. А теперь куда вы пойдете с вашею правдой? Куда завела вас эта правда? Сожгли бы, и пепел все покрыл бы…
Вот какие гримасы появились. Эти гримасы, освещенные пламенем, были страшны.
В ошибках надо уметь сознаваться.
Перчая ошибка была, когда я согласился показать картины. Раз сердце