отдали их мне в дорогу.
Мог ли я думать – это было так давно, – что доживу до того времени, когда каждый день буду читать об ужасе и горе этого прекрасного, доброго народа…
A. M. Васнецов 1856–1933 гг
Сельский иконописец Рассказ[49]
Склонялось вечернее солнце за зубчатую линию темного Сверчковского леса. На ступеньках каменной лестницы, ведущей в церковь, сидел церковный сторож, лысый Емельян; уже ровно битый час, как он находился в этом положении, но в его лысой голове во все это время не зародилось ни одной сколько-нибудь связной мысли; он почти спал, хотя только что всхрапнул и вышел после сна погреться на теплом весеннем солнцепеке. – «Что ему делать, старому хрену?» – так бы сказал старик дьякон – первый приятель Омели, – несколько лет уже по старости находившийся за штатом и не совершавший церковных служб. Табак у Омельяна давно смолот и стоит в горшке за дверью паперти. Пару лаптей кончил он плести еще в полдень – что ему после этого делать, как не спать и не греться, как старому коту на солнышке? Он слушал, как поют петухи на селе, как весело чирикают воробьи и без умолку тараторят на колокольне галки, собираясь на ночлег. Он ощущал своими старыми жилами ту теплоту, которую порождали в нем лучи вечернего солнца. Это же радушное солнышко заглядывало чрез окна и в самую церковь, играя на золоченом иконостасе, лампадах и ризах на иконах. Хорошо было в этот вечер Омельяну на церковном крылечке, а еще было бы лучше ему, если б пришел поговорить о том, о сем пономарь Лука или старик дьякон. Такое желание Омельяна, правда смутное, не замедлило вскоре осуществиться. Увидел из окна пономарь Лука, что жил напротив самой церкви, увидел в одиночестве сидевшего старика и подумал, «дай-ка я схожу со стариком покалякать» – и вышел, надев на голову поярковую шляпу с широкими полями, а выходя, подумал: «хорошо было бы, если б и старика дьякона принесло». Пришел Лука и сел рядом с Омельяном; оба молчат, не находя предмета для разговора.
– Слышал: покойника привезли? – осведомился Лука.
Омельян, помолчав, ответил утвердительно.
– А кого?
– Николину старуху.
– Вот те на! Дай Бог ей царство небесное!.. А давно ли, кажется, пивом меня поила; прихожу, – а она плохо видела, – «здравствуй, – говорит, – сват!» и поднесла жбан с пивом, да как разглядела меня поближе – только руками всхлопала – «видно, – говорит, – скоро умру: людей перестала узнавать». Добрая была, а теперь вот лежит под нами в покойницкой.
– Да вот старик Никола не больно добер, жила! – продолжал Омеля, – рублишко лишний пожалел: под паперть велел поставить, а не в церковь. Правда, за три дня в церкви в такую теплынь старуха-то прокисла бы.
– Что это, никак в прошлое воскресенье ее внука крестили? Там окрестили, а тут – похоронили, – на том и свет стоит… Что и говорить: крепыш мужик Никола, – подтвердил Лука, думая в то же время совершенно о другом: «хорошо было бы, если б Егор пришел», – на уме у него.
– Зимой сына думает женить, слышал? – спрашивает опять Лука.
– Кто?
– Да старик-то Никола.
Молчат и оба посматривают на Егоров терем. Егор Николаич поглядел в окно и, увидав Омелю да Луку на лестнице паперти, подумал: «семко я схожу к ним, нечего же делать». Идет Егор Николаич в белом холщовом подряснике по селу, идет… и не успел подумать, как навстречу, глядь, с другого конца села и старик дьякон плетется. Сидел, сидел он дома – делать нечего: поспит, пройдется по комнате, табаку понюхает, «Епархиальные Ведомости» почитает… «А дай-ка я схожу к Омеле табаку понюхать», – решил он и пошел, опираясь на трость-самодельщинку, с выточенною утиною головкой на рукоятке. Пришли и сели все, рядком, как старые воробьи на нашесте; не было только между ними большого воробья – пономаря Мальгинова; немного погодя, глядят, и он показался в воротах своего дома. Теперь недоставало только Семена Иваныча Копысова, местного иконописца, попросту Сеньки, и эта недостача была немаловажная. Церковная лестница в теплые летние вечера была любимым местом для собраний приятелей: это был клуб, ратуша – все, что хотите. Здесь они просиживали нередко до глубокой ночи, калякая о том, о сем, решая житейские дела, интересы прихода, епархии и даже всего Русского государства. Тут слышались одобрения или порицания нововведениям в среде духовенства и крестьянства, тут же порой рождались остроты, шутки, способные рассмешить хоть кого. В долгую зиму подобную же роль для приятелей играла церковная сторожка, где безвыходно жил Омеля, круглую зиму занимаясь молотьем табаку и плетением лаптей. О первом Омелином занятии нельзя пройти молчанием. Табак Омеля молол, нужно сознаться, на славу: на что старик дьякон – и тот чихал от его табаку; впрочем, только в тех случаях, когда погода хотела перейти в ненастье. При всех же других обстоятельствах старик никогда не чихал; много-много, моргнет седой бровью да оботрет платком слезу, выступившую на глаза от слишком злого табаку или чересчур большой понюшки. Секрет приготовления «носового зелья» долго находился в руках Омели, но однажды как-то удалось старику дьякону выпытать великую тайну. Она состояла вот в чем. Омеля клал в табак, когда молол его в горшочке при помощи огромной дубины, немного золы, да чемерицы, да подбавлял три сухих дубовых листа, а «для духу» клал камфоры. При всем том старик дьякон как ни старался в точности выполнить рецепт, не мог приготовить такого табаку, с которого бы хоть раз удалось чихнуть, – так пальма первенства и осталась за Омелей. Старику дьякону не было известно главное: Емеля знал «хитку», а хитка эта – хоть вымотай у него все кишки – ни за что не сорвалась бы с его языка. Где старому хрену дьякону догадаться хотя бы, например, о том: молоть табак только по четвергам да вторникам и ни за что по понедельникам и пятницам: в них хоть размелись – никакого толку не выйдет. Или брать дубовые листья только с дуба, который растет на «трех ветрах», – никогда бы это не пришло старику на ум. Омеля в то же время был всегдашним председателем, хотя и безмолвным, на всех собраниях приятелей. В его руках была возможность закрыть или открыть заседание, так как у него хранились ключи от паперти, – значит, он же и распорядитель клуба. Омелина невозмутимая физиономия и на этот раз среди всех, сидевших на лесенке, красовалась юпитеровски торжественно и строго.
– Егор, тебе сверчковцы хотят наломать шею, – такими знаменательными словами открыл заседание Лука.
Сверчки – богатая деревня недалеко от села, обладавшая самым большим лесом в приходе.
– Это кто? Не Александр ли тебе говорил? Точно, я его встретил там. Молчал тогда, карамора, а стороной: так и шею наломаю. Наломал бы я ему там!.. – Произнеся последнее слово, Егор Николаич показал увесистый свой кулак, глядя на который нельзя было не верить в действительность угрозы. – Да и на тебя, Лука, грызутся они, – добавил он язвительно.
– А что с меня взять: я рублю, где и все рубят.
– То-то! Эти жиды-сверчковцы живут богачами: что лесу, что лугов! а жаль им лишней пихты. Не полез бы к ним, да негде в другом месте взять-то ее. Вон, без малого полсотни надо пихтовых штучин на стропила и желоба к дому и службам.
По-видимому, разговаривая так, они не имели никакой посторонней мысли или желания, а между тем у всех было на душе тайное ожидание Семена Иваныча; глядя на его хату, Егор продолжал:
– А где достанешь лесу, кроме как у них, богатеев. Хоть с фонарем нынче ищи кругом лесу – не найдешь. А лет пятнадцать назад – поезжай в ближний лог – сколько хочешь руби, под самым ведь носом; да вон, недалеко глядеть, – и Егор Николаич указал на лог сейчас же за селом, где на месте исчезнувшего леса давно уже не было ни единого пенька.
– Да что! – сказал он после некоторого молчания, – мой-то дворец из какого лесу? Вниз по реке весь рублен – вот как! – сказал он и победоносно посмотрел на всех.
Впрямь, год от году лес редел кругом, жалобы на безлесье слышались чаще и чаще. Многие из старых обитателей прихода, благодаря этому, уехали далеко в починки: в Сибирь, на Амур, навсегда простившись с родиной. С исчезновением лесов как-то само собой связывается прогрессивное вымирание и героев села. Как ели-великаны, росшие по полям его, – бренные остатки былого леса – склоняли долу свои старые головы под топором, так и герои села гасли один за другим под косой времени… Бесследно, тихо уходили они в темную область смерти, и лишь могильные холмики на кладбище говорили об их бренном существовании. Но холмик постепенно зарастал травой, равнялся с землей, а с ним исчезало с лица земли и последнее воспоминание о жившем. Где теперь все те, которые сидели в этот ясный летний вечер на церковной паперти? Давно уж их унесла могила, и тот, кого я взял предметом настоящего рассказа, его первого не стало среди них. Его приятели в этот вечер то и дело посматривали на так называемую церковную избу на краю села, где Семен Иваныч имел пристанище; но Копысов не показывался; решили, что их приятель снова запил и время проводил в кабаке. Сидят старые воробьи на холодной каменной ступеньке, которую успели уже нагреть, – сидят и видят, что в овсяном поле за огородом что-то движется в траве черное. Что за диковина! – думают. Вот как будто спряталось, опять показалось немного поодаль.
– Стой! да это, никак, попов теленок. Те-те, дай-ка угощу его дубиной по хребту, давно уж добираюсь до него после того, как он попортил у меня рассаду, забравшись в мой огород, – и с этими словами Мальгинов выдернул дубинку из груды тут же наваленных палок, которые служили материалом для балагана во время воскресного торга. Заручившись оружием, Мальгинов тихо пошел вдоль церковной ограды, стараясь не спугнуть теленка прежде времени. Все следили за Мальгиновым и ждали: что из всего выйдет. Только, странное дело, с того самого момента, как Мальгинов погрозился угостить дубинкой попова теленка, последний точно сквозь землю провалился. «Вот смышленая скотина», – подумал пономарь. Но тут произошло нечто, повернувшее дело совсем в другую сторону. Не дойдя до огорода, Мальгинов неожиданно остановился, с сердцем