Омеля.
– Вот закурлыкали, закурлыкали, что твоя флейта!.. – восхитился Лука.
– Ружьем бы шаркнуть, – заметил Егор.
– Так тебе и долетит…
– Покрепче зарядить – долетит. Эх, Омеля, дайка понюхать: что-то глаза стало заволакивать, – сказал дьякон и потянулся в Омелину табакерку.
– Здорово забрало! Когда молоть? Чхи, чхи!
– Ну, дьякон! испортил погоду: жди, видно, завтра дождя или снега…
– Картофель всю не выкопал, а ты – дождь. А что быть скоро ненастью – так это верно: всю спину разломило да и ноги точно пудовые. Эх, видно, старость-то не радость; придется скоро ноги протянуть; дождаться бы хоть, когда внучата подрастут.
– Что тебе сделается, старому хрену: поперек шире.
– Поживи еще с мое, тогда узнаешь.
Наступило молчание.
– А скучно стало без петуха, – вздохнувши, сказал Лука.
– Да и я замечаю: как не стало у нас Сеньки, компания наша куда не та, – сожалел Егор. – Бывало, затеет он какую-нибудь историю – умора! умел посмешить. А теперь сойдемся, сидим, сидим, то да другое, а все как бы не то, каждое слово из нас как будто кто клещами тащит.
– Пусть ему хорошо икнется, – душа был человек, хоть и пьяница, – водка, проклятая, его сгубила, – чтоб ей пусто было, и когда только она переведется на Руси.
– Доброй души был человек, – вспоминал Егор своего друга. – Раз прихожу к нему, корпит, согнувшись над образом Николая-чудотворца; сидим, калякаем, а у него огарок догорает. Сенька, говорю, пойдем ко мне чай пить, у меня и ночуешь, чем в пустой хоромине одному спать. Не до чаю, говорит, когда жена и дети чуть не голодом сидят; так ведь и не вызвал его к себе.
Наступило грустное молчание. Солнце давно уже скрылось за темный Сверчковский лес, оставив после себя ясную осеннюю зорьку. Быстро надвинулись сумерки; вот только бледный призрак зари остался на темном, усеянном далекими звездами небе… Настала ночь. На церковной паперти было тихо: она была пуста, и дверь давно уже была крепко задвинута изнутри Омелиной рукой.
Облик старой Москвы[56]
История города, которому посчастливилось быть центром жизни страны, в высшей степени поучительна. Как в фокусе, здесь сходятся равнодействующие всех влияний, складывающих национальный облик.
Такой город, как зеркало, отражает развитие страны. С характером этого поступательного движения неразрывно связано и внешнее изменение города: то и другое идет параллельно. Если зодчество, как прямое наследие привычек, вкусов, образа жизни и т. д., накладывает на внешний вид города характерный, свойственный только этому городу отпечаток, то в равной степени зодчество обусловливается и тем необходимым строительным материалом, какой находится под рукой для постройки стен и городских зданий. Если бы центр жизни, передвинувшись на север, благодаря давлению с юга кочевых орд и беспрестанных разорительных усобиц южнорусских князей, остановился где-нибудь на берегах Оки, богатых природным строительным камнем, а не двинулся дальше в дебри лесов, на болотистые берега Москвы-реки, то и внешний вид города был бы другой. Стоит только взглянуть на удивительную технику и красоту кладки и форм остатков древней белокаменной стены Серпухова, чтобы убедиться в справедливости этого заключения. Тогда, конечно, каменное зодчество заявило бы себя с большей энергией, дав формы неожиданные, и, быть может, оставило бы позади деревянное зодчество, с такой виртуозностью и силой выразившееся в лесной московской стороне. Но ужасы ордынских и княжеских погромов гнали дальше на север пульс жизни – на Волгу, Клязьму, Москву, и последняя как географический центр, стоявший вблизи верховьев притоков медленно текущих великих рек российской равнины, став в более выгодные условия перед другими, уже существовавшими городами Суздальской стороны, быстро стала развиваться. Если взглянуть на так называемый Сигизмундов план 1610 года,[57] где Москва представляет, в сущности, огромную деревню, то невольно поражаешься, перенеся взгляд к 1910 году – на триста ровно лет вперед – к виду современной нам Москвы: такую метаморфозу можно найти разве только в американских городах, вырастающих по щучьему веленью из нескольких лачуг и через несколько десятков лет превращающихся в огромные города. Начавшись в XII веке маленькой ячейкой в виде боярской усадьбы на взлобье холма при впадении реки Неглинной в Москву-реку, Москва-город на Герберштейновском плане[58] XVI века уже изображена в виде каменного Кремля с башнями, каменными храмами и дворцом и сплошь покрыта, как внутри Кремля, так и в пригородах, деревянными домами – избами с характерными наружными лестницами, какие мы встречаем и по сие время в деревнях средней и северней России. В начале XVII века на Сигизмундовом плане замечаем уже пригороженной к Кремлю кирпичную стену Китай-города и белокаменную – Царь-Города, или Белого, шедшего по теперешнему кольцу бульваров. Сверх того, эти каменные твердыни опоясывает по современной линии Садовых улиц деревянная стена с башнями искусной работы, заключавшей в себе деревянный город Скородом, он же и Земляной город, так как деревянная стена возвышалась на Земляном валу, рядом с которым был вырыт глубокий ров. За Скородомом, названным так потому, что здесь дома так же быстро строились, как и сгорали, тянулись пригороды: Ямские слободы, Кукуй, Немецкая слобода, Хамовники, деревни и села, непосредственно примыкавшие или на некотором расстоянии расположенные за стеной Земляного города.
Рассматривая Сигизмундов план да и все вообще планы Москвы XVII века, дошедшие до нашего времени (а их довольно много, так как всякий путешественник считал своим долгом зарисовать интересный город, изображая его с птичьего полета), невольно обращаешь внимание на доминирующее положение Кремля. Окруженный с трех сторон Белым, Земляным и Китай-городом и с юга – Стрелецкой слободой (Замоскворечье), сплошь деревянными, он высился среди домов с соломенными и тесовыми кровлями, буквально как будто среди большой богатой деревни. Вооружившись лупой, при дальнейшем рассматривании Сигизмундова плана, который, кстати сказать, имеется в Москве в двух экземплярах – в Историческом музее и в Музее С. И. Щукина, можно увидеть столько неожиданных подробностей, говорящих о внутренней жизни города, что не даст того иная книга. Тут и одворицы[59] с садами и грядами для овощей при них, бревенчатые мостовые, бани с журавцами для подъема воды, уличные решетки в конце улиц, ведущих к Кремлю, с воротами из крепких бревен. При этих решетках жили решеточные сторожа, запиравшие их на ночь и во время пожаров, чтобы преградить наплыв народа и грабителей, расхищавших имущество погорельцев. Продолжая рассматривать древние планы, можно заметить бражные тюрьмы, куда сажали вконец пропившихся, площади с продающимися на них бревнами и целыми срубами домов, как Лубянская и у Трубы, там, где теперь Петровский бульвар; царские сады, полигон в Стрелецкой слободе на болоте с обозначением пушек и т. д. Все это уносит в седую старину и говорит понятным всем временам и народам языком, как изображение давно минувшего.
Изрезанная из-за подпочвенных вод массой рек, речек и ручьев, таких, как Яуза, Неглинная, Черторый, Черногрязка и другие, от которых теперь остались только названия урочищ, Москва изобиловала деревянными мостами и мостиками, и если считать их десятками, то в этом не будет большой ошибки.
Эта подробность в топографии старой Москвы давала своеобразный характер ее пейзажу. Все мосты, за исключением ведущих в Кремль, были деревянные на сваях и некоторые довольно большие, как, например, мост через болото на месте современной Театральной площади; начинаясь у Охотного птичьего ряда, он кончался почти у Пушечно-литейного двора и имел длину около 50 сажен. Одни из мостов – горбатые, другие – пологие или наклонные к одному концу; при въездах на них имелись иногда часовни и кресты, так как мост считался местом опасным, в особенности в ночную пору, когда тати и разбойники, хоронившиеся под мостом, неожиданно нападали на прохожих, грабя и убивая их. По словам Таннера[60] и других путешественников XVII века, на прудах часто всплывали трупы утопленных, а по городским улицам каждое утро подбирали ограбленных и убитых за ночь – жизнь была тревожная. Мост, как неотъемлемая принадлежность пейзажа старой Москвы, по словам некоторых исследователей, в том числе и И.Е. Забелина, мог даже послужить поводом к наименованию города благодаря единственному в крае мосту через большую реку.
Первоначально селение могло называться Мостовой или Мос-т-квой, впоследствии изменившееся в сокращенное Мос-ква. В том нет ничего невероятного, так как единственная сухопутная дорога с запада и непосредственно с юга в северные и северо-восточные суздальские города по необходимости должна была пересечь многоводную тогда реку где-нибудь в среднем ее течении.
Мост изображен уже на самом древнем плане Герберштейна. Около моста сосредоточилась и жизнь. До XVIII века на Москворецкой улице, идущей к мосту, мы видим Мытный двор (таможню). Здесь церкви Меркурия Смоленского и Спаса Смоленского говорят о связи Москвы со Смоленском, а следовательно, и о дороге туда. Здесь же на многих планах обозначена торговая пристань и, по-видимому, амбары для складов товаров, привозимых по реке, что также подтверждает догадку о необходимости сосредоточения жизни именно у моста, послужившего причиной названия осевшего здесь города.
То обстоятельство, что самым замечательным архитектурным памятником XVII века был Большой Каменный мост, или Всехсвятский, говорит уже о том значении, какое имел тогда мост. Называемый современниками восьмым чудом света – до того он поражал тогда москвичей технической и художественной стороной – этот замечательный памятник русского зодчества был варварски разрушаем в продолжение двух следующих веков со времени его основания. Разрушали его не иноплеменники, а свои же русские люди – циркулярами, предписаниями и донесениями о необходимости разборки этого замечательного памятника из единственного желания перед кем-то выслужиться, а кстати, из камня, полученного при разборке, выстроить себе в одном из переулков уютный домик. Главный мотив искусственного разрушения – непрочность, «грозит опасностью жизни», как сообщалось в донесениях, – сам собою отпал: когда в половине XIX века приступили к окончательной сломке быков и сводов, то не только лом не брал крепкой цементировки камня, но и порох с трудом разрушал устои, следы основания которых мы видим теперь, идя по так называемому по старой памяти Каменному мосту, с торчащими из воды его остатками в виде рядов дубовых свай.
Печальный мартиролог этого памятника великолепно иллюстрирован сохранившимися рисунками. На гравюре Пикарта,[61] представляющей панораму Кремля, современного Петру I, он изображен в полной исправности и прекрасно передает облик этого навеки погибшего памятника русского зодчества. Около половины XVIII века он изображен уже без двух шатровых башен над шестью проезжими в Замоскворечье воротами, подобных тем, какие украшали Иверские ворота, но еще с основанием шестиворотной башни и галереей на мосту. В половине XIX века мост представляет собой уже только семь массивных арок.
Мосты в жизни старой Москвы имели немаловажное значение. Помимо того,