Русская церковь
назначались
иногда атеисты или вольнодумцы, любители философии Вольтера и энциклопедистов:
дабы они могли холоднее и бездушнее
давать отпор особым притязаниям духовенства, и
вообще построже за ним присматривать. Эти светские философы были в то же
время деятельными чиновниками, добросовестными, трудолюбивыми; и в XVIII же веке они начали выступать на защиту приниженного низшего сословия духовенства, именно священников (семейных) против монахов-иерархов, которые составляют аристократию Церкви. В XVIII веке они
мало-
помалу заставили ленивое и необразованное
монашество заниматься, по крайней мере административно, чиновно, делами, до Церкви относящимися.
Весь строй церковный стал преобразовываться, сохраняя религиозные формы, в обширное «
Ведомство» или «
Министерство духовных дел», причем архиереи (епископы)
мало-
помалу уравнялись с губернаторами и вице-губернаторами (викарные епископы), а обыкновенные священники стали местными духовными наблюдателями за населением,
наподобие становых и квартальных, но только в торжественном духовном одеянии и с правом совершать таинства и службы.
Движение это усилилось с императора Павла, когда и священники, и епископы — все стали получать награды орденами, как и обыкновенные чиновники. Все это отвлекло
духовенство от собственно духовной стороны и развило в нем все страсти светской службы: искательство у начальства, которым является светское начальство, и
жадность к денежному прибытку,
который почерпается у прихожан. Но
более опасно сделалось
положение духовенства и всей Церкви с тех пор, как на
должность обер-прокуроров стали
восходить люди не только обширного образования, но и сильного религиозного настроения.
Таков был состоявший долгое
время обер-прокурором Синода Победоносцев. С этой переменою обер-прокуроры сделались не защитниками только государства от Церкви, а руководителями Церкви. Не связанные никакими обетами священства, они в то же
время являются фактическими главами Церкви в ее
наличный текущий момент.
Правда, они не могут
ничего прибавить или
убавить в догматах Церкви, в сложившемся учении ее —
хотя и об этом
можно сказать, что они до сих пор не трогали этих археологических святынь Православия и прямо
никогда не смогут
тронуть их <особенно косвенно и постепенно>. Но,
например, от обер-прокуроров зависит
назначение профессоров в духовные академии и в семинарии,
назначение тех или иных монахов на епископские и митрополичьи кафедры, и их
вызов в
Синод:
слишком понятно, что, не покровительствуя прямо таким-то мнениям, таким-то направлениям в богословии, они могут
покровительствовать,
давать занятия и должности и раздавать ученые и административные кафедры людям, держащимся такого-то,
хотя бы еретического, образа мыслей, и подавлять людей противоположного образа мыслей.
Хотя до сих пор не
было примера, но со временем они могут, таким образом,
оказать влияние и на «сокровищницу древностей» Православия, в составе ли ее догматов и учения или — обрядов. Наша обер-
прокуратура, глубоко сковав, до полной неподвижности, черную, монашескую иерархию и усиливаясь
улучшить положение белого духовенства, имеет
характер не столько светского папства в Церкви, в чем ее упрекали
очень многие светила нашей литературы, публицистики и науки, сколько скорее смотрителя-врача около слабого больного, около душевнобольного с приступами временного буйства: причем
роль ее и полезна, и необходима, а
вместе с тем совершенно беспритязательна, ибо обер-
прокурор,
этот обвиняемый «
папа со шпагою», слетает с должности и заменяется противоположным по первому мановению Государя. Само собою разумеется, что при
такой шаткости положения он
никак не
может походить на папу. Все
дело проще, и
вместе оно страшнее. «
Церковь — не от мира сего», — учила о
себе Церковь, возлюбив и
власть, и ордена, и отличия, а
паче всего не пренебрегая деньгами. Глубокая
скорбь прошла
через душу русскую, в ее идеализме ужаснувшуюся этому двуличию.
Тогда, в лице власти,
душа русская решила
сохранить для народа
весь декорум религии, «святую сокровищницу древностей», и в то же
время осторожно
арестовать или
взять в опеку или под
присмотр всех этих носителей исторической святыни,
дабы они не рассыпали и не растеряли
чего, да и вели
себя около святыни не соблазнительно для народа. О самой же святыне
душа русская,
насколько волнуется или размышляет, или
ничего не думает, или думает, что там в ящиках — пусто; таково
мнение образованных классов;
простой же
народ и
вообще неразмышляющие взирают с умилением на позолоченные ящики, в которых несут эти святыни, и занимаются рассматриванием их украшений, часто из чистого золота и усыпанных драгоценными камнями. <Вот что такое знаменитая
русская обрядность и уставность. Под нею>, в основе дела —
стража,
опека. Самое удобное для этого — привычные чиновные ряды, чиновная
иерархия, чиновные служебные награды и дисциплинарные взыскания. Едва
какой-нибудь
епископ начинает
вести себя, в личной биографии, соблазнительно или оказывает
сопротивление воле обер-прокурора или даже настояниям приставленного к нему местного чиновника, секретаря духовной консистории,
который назначается обер-прокурором и сносится только с ним, — так его или переводят на худшее
место по службе, т. е. в
более бедную епархию, или даже
вовсе «увольняют на
покой» («на
отдых»). Под этим скромным и милосердным выражением скрывается
увольнение от должности, т. е. возвращение к состоянию простого монашества. Причем
епископ, живший во дворце, получавший несколько тысяч рублей дохода и
перед которым трепетало и склонялось до земли
духовенство целой губернии, получает келью (маленькую комнатку в монастыре), без права
покинуть ее,
переместиться на
жительство в другое
место, и даже с постоянным надзиранием за посетителями такого отставного епископа, и —
скудный монашеский
стол.
Очень ядовито указывается светскою властью, что ведь
монах и «отрекся от всего земного», ему «богатства и свободы не нужно», он «не имеет права
желать этого по монашескому обету». Но умалчивается, что ведь светская же
власть и разожгла в этом «монахе», как и во всем образованном (полуобразованном) монашестве, все аппетиты власти, почести и богатства. Теперь это выводится из обыкновения, но
было все века обычаем, что
духовенство белое не
иначе встречало приезжающего в епархию (на
управление) епископа, как
стоя рядами на коленях; и когда он подходил, благословляя их и говоря им трогательные слова из ап. Павла, они в рабском страхе клали седые головы свои на
каменный помост церкви — как еврейские рабы
перед фараонами на изображениях обелисков и пирамид. Так, еще в 1888 году я видел именно эту картину поразившей меня встречи епископа Орловского Мисаила духовенством города Ельца. И
этот добрый и
простой епископ не искал унижения, но его предшественники, да и
весь церковный
строй Православия, склонил старческие выи семейных людей
перед входившим в
храм 45-летним «ангелом» (монахи в Православии именуются «ангелами земными, небесными человеками»). Не падая до земли, но еще
более трепеща, встречается
этот «
ангел» с обер-прокурором и даже его товарищем: усталым, нервным, заботливым чиновником в вицмундире,
который осторожно наведывается у секретаря местной консистории:
— Этот ангел не пьет?
— Этот ангел не посещает тайно какой-нибудь женщины?
— Взяток не очень много берет? Может быть, совсем не берет?
И слыша:
— Не берет взяток.
— К попам милостив.
— Довольно учен, по крайней мере — не неуч, — слыша это, представляет его к звезде, которую «ангел» носит с несравненно большим удовольствием, нежели привычный, ординарный, у всех имеющийся нагрудный крест. Но народу этого не видно. И в то время как священники склоняются перед епископом в рабском страхе, — он, народ, склоняется перед «пастырем и архиереем, видимым олицетворением Христа, чуждым страстей и помышляющим об одном небесном», с чувством богомольного, боготворящего умиления, с чувством восторга. Духовенство наше, особенно в высоких рядах монашества, чрезвычайно любимо, до обожания, до обожения.
В общем, однако, Русская Церковь увядает своим особым способом, по своему особому типу, повинуясь своему особому закону и траектории полета, как и две другие Церкви, католическая и протестантская. Во многих отношениях она занимает середину между ними. Она более уязвима в своих слабостях, немощах; и менее заслуживает упреков в высотах, в порывах. Ее страдание — углубления, рытвины, тогда как, напр., в католичестве — патологичны именно горы. Но это все равно. <Все три Церкви страшно быстро понижаются в своем уровне, и это движение неудержимо, как высыхание среднеазиатских озер и морей, как неудержимо исчезновение лесов с цивилизацией. Вообще все Христианство, в его кристаллических, оформленных явлениях (Церкви) тает; оно гаснет, догорая, и уже во многих местах только чадит, дает зловоние и угар>. Причина этого в том, что Христианство вообще не космологично, — и поэтому не может ни согласовать себя, ни с силою и правом противостоять космологическому знанию человечества, выросшему в форме наук. Увы, «люби ближнего» — никак не отвечает на вопрос о составе света, химических соединениях, законе сохранения энергии. Христианство более и более сходит к моральным трюизмам, к прописям тó легоньких, тó трудных добродетелей, которые не могут помочь человечеству в великих вопросах голода, нищеты, труда, экономического устройства. Поневоле Христианство занимает только уголок в современной цивилизации, когда в младенческие средние века оно окрашивало и имело силу очернить всю цивилизацию. Цивилизация не то чтобы не хочет подчиниться Христианству: но Христианство не умеет и не имеет никаких способов и, наконец, отчасти не хочет подчинить себе цивилизацию, по разности категорий, в которых выражены оно (Христианство) и она (цивилизация). У них нет зубчатых, взаимно цепляющихся колес, какими они могли бы захватить друг друга. Христианство вдруг оказалось ограниченным, не всеобъемлющим, не универсальным, когда оно выдавало себя за таковое и очень долго его принимали за таковое. Ни которая из Церквей и, наконец, все Христианство не может ответить на самые мучительные вопросы ума, на самые законные требования жизни; <и цивилизация не столько враждебна к нему, сколько получает неожиданную возможность, почти невольную необходимость, смотреть на него почти с грустью и с жалостью, как на младенца или, пожалуй, как на впавшего в младенчество старичка, который не умеет посоветовать, наставить выросших своих детей (народы, этнография); да даже и понять как следует их горести и нужды не умеет же. Можно заметить, что> самые мудрые из прелатов и епископов, из проповедников и богословов все же имеют какое-то несовершеннолетие сравнительно с первоклассными учеными, поэтами, агитаторами. Л. Толстой не потому не мог бы подчиниться папе, что он — другой веры, иной Церкви, иного племени; но оттого, что свободное образование Толстого выше, чище, искреннее и основательнее, чем ныне уже искусственное и условное образование папы. То же можно приложить к первым пасторам, к митрополитам. Толстой учится разному 1) у русского мужика, 2) у Шопенгауэра, 3) у Будды, 4) у Мопассана. Все это — естественное и живое дерево, и Мопассан, и Шопенгауэр, и русский мужик. Тогда как папа весь делится на два существа: 1) я его, которое скрыто и мы вовсе не знаем,