Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Русский Нил
остающееся, «нужное», фактически и идейно сжимал в передаче до последней степени сжимаемости.

Мне неизвестно, поступали ли так другие читающие, но это все равно, — идя другими путями, они срывали другие плоды! Но ничего подобного этому «нахлынувшему чтению», какому-то «потопу» его, который все «срывал с петель», ломал и переворачивал в старом миросозерцании, точнее — ни в каком миросозерцании, а просто в старой лени и косности, я не запомню ни в последующие годы в нижегородской гимназии, ни потом в университете. Должно быть, не было уже этого возраста, святых этих лет, когда

И верилось, и плакалось,
И так легко, легко…[39 — Из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Молитва» (1839).]

Прошу прощения у поэта, что ставлю применительно к воспоминаниям в прошедшем времени его глаголы…

Старшие классы этой гимназии, в которой я знал много учеников, конечно, «читали» уже гораздо сознательнее и серьезнее, чем мы, и, не вмешиваясь, молча мы прислушивались к их спорам. Совершалось все это на «сборных» ученических квартирах, где в одной комнате жили ученики и 2-3-го класса, и 6-7-го. Нельзя сказать, чтобы мы искали слушать эти споры; нельзя сказать, чтобы ученики старших классов нам «пропагандировали». Они на нас не обращали внимания, но и не стеснялись. Итак, все вышло само собою. Во всяком случае и религиозный, и политический переворот стоял «вот-вот» у входа нашей души. Впрочем, нельзя сказать, чтобы «политический». В определенном смысле этого не было. Имен не было. Было «начальство», «вообще начальство», русское или французское, — и все это сливалось с Кильдюшевским, Сивым (директор Вишневский) и Степановым, который, бывало, своим грозным, положительно странным голосом говорил:

— Дубъовский, боуан, пошел, стань хожей в угол.

То есть «Дубровский, болван, пошел, стань рожей в угол».

Он не выговаривал некоторых букв. Дубровский, высокий, худенький мальчик, был выше этого кряжевитого, низкорослого, масляного, бесшумного в движениях (кот) учителя со старомодными бакенбардами. Благодаря тому, что он преподавал математику, а следовательно, и мог каждого сбить в ответе и свести к «богвану», каковое имя им выговаривалось страшно и грозно, мы, бывало, все затихаем, как мертвая вода, перед его уроком.

Нам, читающим, он «богвана» уже не говорил. Вообще удивительная вещь: мы их, учителей, ненавидели и боялись никак не менее, чем нечитающие, косные мальчики. Но, должно быть, что-то и у учителей было в отношении «читающих» учеников: я не помню ни одного случая, чтобы учитель, даже явно ненавидевший подобного ученика, сказал ему, однако, какую-нибудь резкость или грубость, закричал на него. Что-то удерживало. Я помню на себя окрик во 2-м классе «Сивого»:

— Я тебя, паршивая овца, вон выгоню!

Но это было до «чтения». Случай этот, крик директора, мне памятен по причине первой испытанной мною несправедливости. В перемену мы бегали, гонялись, ловили друг друга по узкому длинному коридору между классами. Все это делают массою. Да и как иначе отдохнуть от сидения на уроке? Но когда в некоторые минуты шум и гам сотен ног становятся уже очень непереносимы для слуха надзирателя (что понятно и извинительно), он хватает кого-нибудь за рукав и, ставя к стене или двери, кричит:

— Останься без обеда!

Это сразу останавливает толпу, успокаивает резвость и смягчает действительно несносный для усталого надзирателя гам беготни и стукотни. Это хорошо и так нужно. Но схваченный и поставленный к стене явно есть «козлище отпущения», без всякой на себе вины, ибо точь-в-точь так же бегали двести учеников. Это знают и надзиратель и ученики: но для «проформы» такого гипотетического «безобедника» после всех уроков, на общей молитве всей гимназии, все же вызывают перед директора (в этом и суть наказания), говорят; «Вот бежал по коридору в перемену» (то есть худо, что не шел степенно), после чего директор обычно говорил: «Веди себя тише» — и отпускал, в отличие от других настояще виновных учеников. Когда я вышел перед директора, совсем маленький, и он, такой огромный и с качающимся животом и звездою на груди, закричал: «Я тебя, паршивая овца, вон выгоню!» — то мне представилось это в самом деле кануном исключения из гимназии! И за что? За беганье, когда все бегают.

Я помню хорошо, что когда долго плакал (прямо рыдал), услыхав этот окрик, то это было не от страха исключения, а от обиды несправедливости: «все бегают, а грозят исключить меня одного». Почему? Как? Весь мой нравственный мир, вот эти заложенные в человека первичные аксиомы юриспруденции, ожидания юриспруденции, были жестоко потрясены.

И между тем в эту же минуту я знал, что этот личный и особенный окрик происходил из-за того, что мой брат и воспитатель (за круглым сиротством), в то же время учитель этой же гимназии и, значит, подчиненный директора, за месяц перед этим перевелся из симбирской гимназии в нижегородскую по причине самых неопределенных и общих «неладов» с начальством. Брат мой не был либералом, но он читал Гизо и Маколея, любил Д. С. Милля и среди Кильдюшевских, Степановых и Вишневских, естественно, был «коровою не ко двору». Директор был, однако, оскорблен не тем, что он перешел в другую гимназию, а тем, что он сделал это с достоинством и свободно, тактично и вместе с тем чуть-чуть высокомерно в отношении к оставляемому месту. «Мертвые души», у которых он не выпрашивал ни прощального обеда, ни рекомендаций, ни тех «лобзаний на прощанье», которые помнятся столько же, сколько съеденный вчера блин, были оскорблены и обижены.

Доктор Ауновский (инспектор) шепнул мне на другой или третий день:

— Вы должны держать себя в самом деле осторожнее, как можно осторожнее, так как к вам могут придраться, преувеличить вину или не так представить проступок и в самом деле исключить.

Сущее дитя до этого испытания (по детскому масштабу), я вдруг воззрился вокруг и различил, что вокруг не просто бегающие товарищи, папаша с мамашей и братцы с сестрицами, не соседи и хозяева, а «враги» и «невраги», «добрые и злые», «хитрые и прямодушные». Целые категории новых понятий! Не ребенок этого не поймет: это доступно только понять ребенку, пережившему такое же. «Нравственный мир» потрясся, и из него начал расти другой нравственный мир, горький, озлобленный, насмешливый.

Тут я и начал читать (вскоре) Бокля и Ляйэля и злобно радовался, что мир сотворен не 6000 лет назад, как говорили папаша с мамашей и законоучитель, но что по толщине торфа, наросшего над остатками человеческих построек, по измерениям поднятия морского дна около Дании и Швеции, земля доказано существует не менее 100 000 лет, а гипотетически, вероятно, она существует уже миллионы лет!

Так говорили мои книжки и конспекты, и, слушая, или, точнее, не слушая, законоучителя на уроках, я говорил в себе:

— Знаем, где раки зимуют.

И, оглядываясь на товарищей, которые правили свое поведение перед учителем, договаривал:

— Болваны.


* * *

Никак не может быть доказано, чтобы содержалось что-нибудь священное, даже просто специфическое в тех правильно выстриженных фигурках знаний, какие известны под именем «программ учебных заведений» — под именем «программы 3-го класса», «программы 4-го класса». Просто собрались чиновники в комиссию и, поковыряв зубочистками в зубах, промямлили, один, что по алгебре нужно пройти то-то, другой — что по Закону Божию нужно пройти столько-то, по истории — что непременно надо выучить германских королей франконской и саксонской династий, а то еще и «Суд Любуши»[40 — См. русский перевод в издании: «Краледворская рукопись. Собрание древних чешских лирических и эпических песен». Перевод Н. Берга. М. 1846.] и пр. Коньки, выстриженные из бумаги, только не детьми, а «действительными статскими» и «просто статскими советниками». Что это так, видно из того, что «коньков» этих стригут и перестригают так и этак приблизительно каждые двадцать лет. А потому я совершенно уверен, что наше тогдашнее гимназическое «чтение» — причем уроки, конечно, были не пройдены или полупройдены — по крайней мере дало все то же, что могли дать и эти уроки, но только все вошло в нас в пламенно сваренном виде, как металл из плавильного котла. Но мне и в голову не приходит уравнивать одно и другое. Какое! Мы пережили, точнее переживали, в каждые 2–3 года целую культуру и культуры. Вот trivium и quadrivium ранней схоластики,[41 — Квадривий- четыре учебных предмета: арифметика, геометрия, астрономия и музыка, которые вместе с тремя другими — грамматикой, диалектикой и риторикой (т р и в и и) — составляли круг так называемых семи свободных искусств. На этой базе покоилась школа поздней античности, затем это легло в основу средневековой школы. Различию тривия и квадрнвия впоследствии дано было значение различия между гуманитарными и реальными (естественными) науками.] вот — renaissance, а там подальше и «революция»; у немногих бывала — да, бывала! — и целая «реформация», религиозные перевороты, переходы от веры в неверие и от неверия к вере глубочайшей искренности, чистосердечия, да даже, я думаю, и глубины. Отчего нет? Что опять-таки за специфичность в вопросах Лютера? Да и вообще, если измерять дело» достоинством души человеческой, а не внешними событиями, разыгрывающимися из этих душевных переворотов, если все мерить Божиею мерою, а не человеческою мерою, без тщеславия и искания славы, то непонятно, почему история наших тогдашних душ меньше или незначительнее историй самых знаменитых душевных развитий, о каких записано в биографиях и автобиографиях, в мемуарах и правильно изложенных историях? Об одних рассказано, а о других не рассказано, вот и вся разница. Вспомнишь Ломоносова:

Герои были до Атрида,
Но древность скрыла их от нас.

То есть и до Ахилла были Ахиллы, но без Гомера они умерли и были забыты, как и вообще все как бы не существует без истории и историков…

Из учеников старших классов симбирской гимназии — вот этих отшатнувшихся от начальства и вставших в новый строй — я помню Михайлова, Викторова, Расторгуева, Есипова, но особенно — братьев Беклемишевых, из которых младший был моим товарищем. Из своих товарищей, выходивших в «новые люди», — помимо двух братьев Баудер, Рупе (сын местного аптекаря) и особенно Кропотова, который почему-то звал себя и подписывался на записочках: «Kropotini italio». Что за фантазия? Конечно, потому, что Италия — страна Данта и Петрарки: это-то мы знали и чувствовали и в 3-м классе. Дело и шалости, «развитие» и поэзия, ребячество и чуть не замыслы «потом» перевернуть весь свет — все шло в восхитительном сплетении, узор и красоту узора которого рассматриваешь только вот в 50 лет. Боже, сколько свежести! Боже, сколько веры!

Вот отчего в зрелые свои 50 лет я скажу, что никакая «система образования», классическая или реальная, никакой лицей или гимназия не дали бы нам большего и, главное, лучшего, чем это «саморазвитие», в какое мы и целая симбирская гимназия тех

Скачать:PDFTXT

остающееся, «нужное», фактически и идейно сжимал в передаче до последней степени сжимаемости. Мне неизвестно, поступали ли так другие читающие, но это все равно, — идя другими путями, они срывали другие плоды!