от своего очертания. Существенной чертой души, благодаря которой она является «формой» тела, является то, что она делает тело органическим целым, имеющим цели как единое. Отдельный орган имеет цели, лежащие вне его; глаз, изолированный от тела, не может видеть. Таким образом, можно назвать много вещей, субъектом которых является какое-либо животное или растение как целое, чего нельзя сказать о какой-либо их части. В этом смысле организация, или форма, придает субстанциальность. Именно то, что придает субстанциальность растению или животному, Аристотель называет его «душой». Но «разум» есть что-то иное, не так тесно связанное с телом; вероятно, он является частью души, но им обладает лишь незначительное меньшинство живых существ (415а). Ум как размышление не может быть причиной движения, потому что он никогда не думает о том, что осуществимо, и никогда не говорит, чего надо избегать или к чему надо стремиться (432b).
Подобная же теория, хотя с немного измененной терминологией, излагается в «Никомаховой этике»[163 — Аристотель. Никомахова этика // Сочинения. М., 1983, т. 4.]. Одна часть души неразумна, другая же – разумна. Неразумная часть души двоякая: растительная, которая встречается во всем живущем, даже в растениях, и страстная, которая существует во всех животных (1102b). Жизнь разумной души состоит в созерцании, которое является полным счастьем человека, хотя не вполне достижимым:
«Подобная жизнь будет, пожалуй, выше той, что соответствует человеку, ибо так он будет жить не в силу того, что он человек, а потому, что в нем присутствует нечто божественное, и, насколько отличается эта божественная часть от человека как составленного из разных частей, настолько отличается и деятельность, с ней связанная, от деятельности, связанной с [любой] другой добродетелью. И если ум в сравнении с человеком божествен, то и жизнь, подчиненная уму, божественна в сравнении с человеческой жизнью.
Нет, не нужно [следовать] увещеваниям «человеку разуметь человеческое» и «смертному – смертное»; напротив, насколько возможно, надо возвышаться до бессмертия и делать все ради жизни, соответствующей наивысшему в самом себе; право, если но объему это малая часть, то по силе и ценности она все далеко превосходит» (1177b).
На основании этих отрывков представляется, что индивидуальность – то, что отличает одного человека от другого, – связана с телом и иррациональной душой, тогда как разумная душа, или разум, является божественной и безличной. Один человек любит устриц, а другой ананасы; это составляет различие между ними. Но когда они думают о таблице умножения – при условии, что они думают правильно, – между ними нет различия. Иррациональное разделяет нас, разумное объединяет. Таким образом, бессмертие ума, или разума, не является личным бессмертием отдельных людей, но частью в бессмертии Бога. Нет оснований считать, что Аристотель верил в личное бессмертие в том смысле, в каком о нем учил Платон, а впоследствии христианство. Аристотель верил лишь, что, поскольку люди разумны, они участвуют в божественном, которое бессмертно. Человек может увеличивать элемент божественного в своей природе, и делать это – величайшая добродетель. Но если бы он достиг в этом полного успеха, он перестал бы существовать как отдельная личность. Это, вероятно, не только единственно возможная интерпретация слов Аристотеля, но, я думаю, и наиболее естественная их интерпретация.
В сочинениях Аристотеля имеется три трактата по этике, но два из них теперь обычно считаются написанными его учениками. Третий, «Никомахова этика», в большей своей части остается неоспоримым в смысле подлинности, но даже в этой работе есть разделы (книги V, VI, и VII), которые, как полагают многие, включены из одного произведения его учеников. Однако я не буду останавливаться на этом спорном вопросе и буду рассматривать книгу как нечто целое и как принадлежащую перу Аристотеля.
Взгляды Аристотеля на этику в основном выражают господствовавшие мнения образованных и много повидавших людей его времени. Они не проникнуты, подобно платоновским, мистической религиозностью; не поддерживают они и те неортодоксальные теории семьи и собственности, которые содержатся в «Государстве». Те, кто не пал ниже и не поднимается выше уровня приличных и благопристойных граждан, найдут в «Этике» систематическое изложение принципов, которыми, по их мнению, должно регулироваться поведение. Те же, кто требует чего-то большего, будут разочарованы. Книга обращена к почтенным людям средних лет и использовалась ими, особенно после XVII века, чтобы сдерживать порывы и энтузиазм молодежи. Но человека, обладающего сколько-нибудь глубокими чувствами, она может лишь оттолкнуть.
Благо, говорят нам, является счастьем; оно – деятельность души. Аристотель считает, что Платон был прав, разделяя душу на две части: одну – разумную, другую – иррациональную. А иррациональную часть души он делит на растительную (которая имеется даже у растений) и стремящуюся (которой обладают все животные). Стремящаяся часть может быть до некоторой степени разумной – когда те блага, к которым она стремится, таковы, что разум их одобряет. Это существенно для определения добродетели, так как, согласно Аристотелю, разум сам по себе является чисто созерцательным и без помощи стремления не ведет к какой-либо практической деятельности.
Имеется два рода добродетелей: интеллектуальные и моральные, – соответственно двум частям души. Интеллектуальные добродетели – результат обучения, моральные слагаются из привычек. Задачей законодателя является делать граждан добродетельными путем выработки хороших привычек. Мы становимся справедливыми, осуществляя акты правосудия, и то же самое относится ко всем другим добродетелям. Будучи вынуждены приобретать хорошие привычки, мы тем самым приучаемся со временем, думал Аристотель, находить удовольствие в добрых делах. Вспоминаются слова Гамлета, обращенные к матери:
Раз нет ее, займите добродетель,
Привычка, это чудовище, что гложет
Все чувства, этот дьявол – все же ангел
Тем, что свершенье благородных дел
Он точно так же наряжает в платье
Вполне к лицу.
Теперь мы переходим к знаменитой доктрине золотой середины. Любая добродетель есть среднее между двумя крайностями, каждая из которых – порок. Это доказывается рассмотрением различных добродетелей. Смелость – среднее между трусостью и ухарством; щедрость – между мотовством и скаредностью, подлинная гордость – между тщеславием и смирением; остроумие – между шутовством и грубостью; скромность – между застенчивостью и бесстыдством. Некоторые добродетели как будто не укладываются в эту схему, например, правдивость. Аристотель говорит, что она является средним между хвастовством и мнимой скромностью (1108а), но это применимо только к правдивости в отношении к самому себе. Я не вижу, как правдивость в ее более широком смысле может быть уложена в эту схему. Был один мэр, усвоивший доктрину Аристотеля; когда кончился срок его полномочий, он заявил в своей речи, что пытался избежать, с одной стороны, пристрастности, а с другой – беспристрастия. Мнение о правдивости, как о чем-то среднем, кажется едва ли менее абсурдным.
Мнения Аристотеля по вопросам морали всегда такие, какие были приняты в его дни. Кое в чем они отличаются от существующих в наше время, главным образом в том, что касается каких-либо черт аристократии. Мы думаем, что все человеческие существа, по крайней мере по теории этики, имеют одинаковые права и что справедливость требует равенства; Аристотель же думал, что справедливость включает не равенство, а правильную пропорцию, которая лишь иногда является равенством (1131b).
Справедливость хозяина или отца нечто иное, чем справедливость гражданина, ибо сын или раб – это собственность, а по отношению к своей собственности не может быть несправедливости (1134b). Однако, что касается рабов, эта доктрина слегка изменяется в связи с вопросом о том, возможно ли для человека быть другом своего раба:
«Ведь [тут] ничего общего быть не может, потому что раб – одушевленное орудие… так что как с рабом дружба с ним невозможна, но как с человеком возможна. Кажется ведь, что существует некое право у всякого человека в отношении ко всякому человеку, способному вступить во взаимоотношения на основе закона и договора, а значит, и дружба возможна в той мере, в какой раб – человек» (1161b)[164 — Аристотель. Никомахова этика, с. 236—237.].
Отец может отречься от сына, если тот безнравственен, но сын не может отречься от отца, потому что должен ему больше, чем мог бы возместить, в особенности в том смысле, что обязан ему своим существованием (1163b). И это верно: в неравных отношениях, поскольку каждый должен пользоваться любовью пропорционально его достоинствам, низший обязан любить высшего больше, чем высший низшего: жены, дети, подданные должны любить мужей, родителей и монархов больше, чем последние любят их. В хорошем браке «муж имеет власть сообразно достоинству и в том, в чем мужу следует, а что подобает жене, он ей и предоставляет» (1160b). Он не должен управлять, вмешиваясь в ее область; еще менее того должна она вмешиваться в его дела, как это случается иногда, когда жена богата.
Наилучший индивидуум, как его представлял Аристотель, весьма отличается от христианского святого. Он должен обладать подлинной гордостью и не принижать своих достоинств. Он должен презирать всякого, кто заслуживает презрения (1124b). Аристотелевское описание гордого или великодушного[165 — Употребляемое Аристотелем греческое слово буквально означает «великодушный» (в цитируемом ниже русском переводе Аристотеля употребляется слово «величавый». – Прим. ред.) и обычно переводится именно так, но в оксфордском переводе оно передается как «гордый». Ни то, ни другое слово в их современном употреблении не выражает вполне значения, придававшегося Аристотелем, но я предпочитаю «великодушный» и потому заменил им слово «гордый» в вышеприведенной цитате из оксфордского перевода.] человека очень интересно, так как показывает и разницу между языческой и христианской этикой и раскрывает тот смысл, в каком оправдан взгляд Ницше на христианство как на рабскую мораль.
«Но величавый, коль скоро он достоин самого великого, будет, пожалуй, и самым добродетельным: действительно, большего всегда достоин более добродетельный и величайшего – самый добродетельный. Следовательно, поистине величавый должен быть добродетельным и величие во всякой добродетели можно считать признаком величавого. Разумеется, величавому ни в коем случае не подобает ни удирать со всех ног, ни поступать против права. В самом деле, чего ради совершит постыдные поступки тот, для кого нет ничего великого? <…> Итак, величавость – это, видимо, своего рода украшение добродетелей, ибо придает им величие и не существует без них. Трудно поэтому быть истинно величавым, ведь это невозможно без нравственного совершенства. <…> Итак, величавый проявляет себя прежде всего в отношении к чести; вместе с тем и в отношении к богатству, и к власти государя, и вообще ко всякой удаче и неудаче он, как бы там ни было, будет вести себя умеренно и не будет ни чрезмерно радоваться удачам, ни чрезмерно страдать от неудач, ведь даже к чести он не относится как к чему-то величайшему, а между тем и власть государя, и богатство избирают ради чести, во всяком случае, обладая ими, хотят за это быть в