который предшествовал, чтобы, перенимая новые привычки, они не покидали прежних и что хорошо, то любили бы делать всегда, невзирая на то, в какое время начали,— только тогда вы обеспечите свое дело и будете спокойны на их счет до конца их дней; ибо самый опасный переворот падает на тот возраст, который теперь под вашим наблюдением. Так как этого возраста всегда жаль, то и впоследствии с трудом расстаешься со вкусами, сохранившимися от этой поры, тогда как в случае резкого перерыва к ним не возвратишься уже во всю жизнь.
Большинство привычек, которые вы думаете привить детям и молодым людям, не бывают истинными привычками, потому что те усваивают их лишь насильно и, следуя им помимо воли, ждут лишь случая избавиться от них. Нельзя полюбить тюрьму вследствие долговременного в ней пребывания: привычка здесь, вместо того чтобы уменьшать отвращение, увеличивает его. Не таково положение Эмиля, который в детстве все делал не иначе как добровольно и с удовольствием и, став взрослым, продолжает поступать так же; для него власть привычки — новое прибавление к прелестям свободы. Деятельная жизнь, ручная работа, упражнение, движение сделались ему столь необходимыми, что он не мог бы отказаться от этого без страдания. Сразу принудить его к вялой и сидячей жизни значило бы заточить его, заковать, держать в насильственном состоянии принуждения; я уверен, что характер его и здоровье одинаково пострадали бы от этого. Он едва может свободно дышать в закупоренной комнате; ему нужны свежий воздух, движение, усталость. Даже у ног Софи он не может удержаться, чтобы не заглянуть иной раз одним глазком в поле,— ему так и хочется пробежаться по нему вместе с нею. Он остается, однако, если нужно оставаться; но он беспокоен, взволнован, он как бы силится вырваться: остается он потому, что в оковах. «Итак, вот каким потребностям,— скажете вы,— он подчинил его; вот зависимость, в которую он поставил его». И все это правда: я подчинил его званию человека.
Эмиль любит Софи; но какие прелести прежде всего привязали его? Способность чувствовать, добродетель, любовь ко всему честному. Любя эту любовь в своей возлюбленной, разве сам он потерял все это? Ради чего, в свою очередь, сдалась Софи? Ради всех чувств, которые свойственны сердцу ее возлюбленного, ради уважения к истинным благам, умеренности, простоты, великодушного бескорыстия, презрения к роскоши и богатствам. Эмиль имел эти добродетели раньше, чем любовь сделала их обязательными для него. В чем же Эмиль действительно изменился? У него теперь новые основания — быть самим собою: вот единственный пункт, в котором он отличается от того, чем был.
Я не могу себе представить, чтобы, читая эту книгу с некоторым вниманием, кто-либо мог подумать, что вся обстановка настоящего положения Эмиля сложилась вокруг него случайно. Разве это случайность, что, в то время как в городах столько милых девушек, возлюбленную его приходится отыскивать лишь в глуши отдаленного убежища? Разве случайно сошлись они? Разве случайно им нельзя жить в одной местности? Разве случайно убежище его оказывается в такой дали от нее? Разве случайно он так редко видит ее и принужден удовольствие изредка видеть ее покупать ценою такой усталости? «Он изнеживается», — говорите вы. Напротив, он закаляется; чтобы устоять против утомления, которому подвергает его Софи, нужно быть именно таким сильным человеком, каким я его сделал.
Он живет за две добрых мили от нее. Это расстояние — те же кузнечные мехи; им-то я закаляю стрелы любви. Если б они жили бок о бок или если б он мог приезжать на свиданья, сидя на мягких подушках в хорошей карете, он любил бы ее — в свое собственное удовольствие, любил бы по-парижски. Неужели Леандр захотел бы умереть за Геро40, если бы море не разделяло их? Читатель, уволь меня от лишних слов; если ты способен понять меня, то легко проследишь мои правила в подробностях, которые привожу я.
В первые разы, когда мы отправлялись к Софи, мы брали лошадей, чтобы поскорее быть на месте. Мы находим это средство удобным и в пятый уже раз берем лошадей. Нас ждали. В полумили почти от дома мы замечаем на дороге общество. Эмиль всматривается, сердце у него бьется; подъезжаем ближе, он узнает Софи, бросается долой с коня, спешит, летит,— и вот уже в кругу любезного семейства. Эмиль любит хороших лошадей; его лошадь резва — она чувствует себя свободною, вырывается и летит через поле; я гонюсь за ней, с трудом настигаю и привожу ее назад. Софи, к несчастью, боится лошадей, и я не осмеливаюсь приблизиться к ней. Эмиль ничего не видит; но Софи сообщает ему па ухо, какой он труд взвалил на своего друга. Эмиль прибегает переконфузившись, берет лошадей и остается сзади: каждому, как и подобает, свой черед… Он уезжает первым, чтобы развязаться с нашими верховыми лошадьми. Оставляя таким образом Софи позади себя, он уже находит лошадь не особенно удобным средством сообщения. Он возвращается пешком, весь запыхавшись, и встречает нас на половипе дороги.
При следующем путешествии Эмиль уже не хочет брать лошадей. «Отчего же? — говорю я, — нам стоит только взять слугу, который и будет смотреть за ними», — «Ах! — возражает он, — к чему нам так обременять почтенное семейство? Вы хорошо видите, что им хочется всех накормить, и людей, и лошадей». — «Правда,— говорю я,— они отличаются благородным гостеприимством бедности. Богачи — скупые при всей своей роскоши — дают помещение только друзьям, но бедняки дают приют и лошадям своих друзей». — «Идем пешком! — говорит он,— неужели вы не решаетесь на это? Ведь вы так охотно разделяете утомительные удовольствия со своим питомцем».— «С величайшей охотой»,— отвечаю я в ту же минуту, тем более, что и влюбленный, как мне кажется, не особенно желает производить своей любовью столько шума.
Приближаясь, мы встречаем мать и дочь еще дальше от дома, чем в тот раз. Мы бежим, как стрела. Эмиль весь в поту; дорогая ручка удостаивает провести платком по его щекам. Немало переведется в свете лошадей, прежде чем мы решимся пользоваться их услугами.
Однако же довольно жестоко не иметь возможности проводить вечер вместе. Лето проходит, дни начинают убывать. Несмотря на все наши возражения, нам не позволяют возвращаться домой ночью; а когда мы прибываем не с утра, приходится уходить чуть не сейчас же после прибытия. Сожалея и беспокоясь о нас, мать, наконец, приходит к мысли, что хотя ночевать нам в доме неприлично, но можно найти помещение в деревне, чтобы иной раз переночевать там. При этих словах Эмиль хлопает в ладоши и трепещет от радости, а Софи, сама того не замечая, чаще целует свою мать в тот день, как та нашла это средство.
Мало-помалу нежная дружба и невинная короткость отношений устанавливаются и упрочиваются между нами. В дни, назначаемые Софи или ее матерью, я являюсь обыкновенно с своим другом; иной раз я отпускаю и его одного. Доверие возвышает душу, а с мужчиной нельзя уже обходиться как с ребенком; да и в чем же выразился бы мой успех до этой поры, если бы воспитанник мой не заслуживал моего хорошего мнения? Случается и мне отправляться без него; тогда он грустит, но не ропщет — да и к чему служил бы этот ропот? Притом же он хорошо знает, что я не стану вредить его интересам. Идем ля вместе или порознь, нас, разумеется, не останавливает никакая погода, и мы гордимся, если приходим в таком состоянии, что нас можно пожалеть. К несчастью, Софи запрещает нам добиваться этой чести и не велит приходить в дурную погоду. На этот единственный раз она оказывается непокорной правилам, которые я втайне диктую ей.
Раз он отправился один, и я ждал его лишь на следующий день; но он, вяжу, приходит в тот же вечер, и я говорю ему, обнимая его: «Как! Дорогой Эмиль, ты возвратился к твоему другу?» Но вместо ответа на мои ласки он возражает с некоторой досадой: «Не думайте, что я по своей воле возвращаюсь так скоро,— я пришел против воли. Это она захотела, чтоб я шел; я пришел из-за нее, а не из-за вас». Тронутый этою наивностью, я снова обнимаю его и говорю: «Откровенная душа, искренний друг! Не прячь от меня того, что мне принадлежит. Если ты пришел из-за нее, то говоришь ты это из-за меня: твое возвращение — это ее дело, но откровенность твоя — это мое дело. Сохраняй навсегда эту благородную искренность прекрасных душ. Посторонним можно предоставить думать, что им угодно; но преступно позволять другу вменять нам в заслугу то, что мы сделали не для него!»
Я ни за что не стал бы уменьшать в его глазах цену этого признания, показывать, что здесь больше любви, чем великодушия, что он не столько хочет отнять у себя заслугу этого возвращения, сколько приписать ее Софи. Но вот чем, сам того не замечая, он открывает мне глубину своего сердца: если б он шел покойно, тихими шагами, погруженный в любовные мечты, то Эмиль, значит, есть возлюбленный Софи,— и только; если же он возвращается большими шагами, разгоряченным и хоть чуть ворчливым, то, значит, Эмиль — друг своего Ментора.
По этим распорядкам видно, что мой молодой человек далеко не проводит всего своего времени с Софии видится с нею не столько, сколько ему хотелось бы. Ему позволяют всего одно или два путешествия в неделю; и посещения его часто длятся лишь полдня и редко переходят за следующее утро. У него гораздо больше уходит времени на ожидание свиданий или на приятные о них воспоминания, чем на действительные свидания. Даже то время, которое он уделяет на свои путешествия, уходит больше па ходьбу туда и обратно, чем на свидание с нею. Наслаждения его, истинные, чистые, прелестные, но более воображаемые, чем действительные, разжигают его любовь, по не изнеживают его сердца.
В те дни, когда он не видит ее, он не ведет праздной и сидячей жизни. В эти дни он все тот же Эмиль: он нисколько не преобразился. Всего чаще он бегает по окрестным полям, выслеживая их естественную историю; он наблюдает, исследует почвы, их произведения, способ обработки; сравнивает работы, которые видит, с теми, о которых знает; ищет причин этого различия; если считает другие способы более пригодными сравнительно с местным способом, то объясняет их земледельцам; предлагая лучшую форму плуга, он дает для этой цели свои рисунки; находя пласт мергеля, учит