родителей. Если он сам наряднее другого, он с горестью видит, что этот другой затмевает его своею родовитостью или умом, и вся позолота на нем бледнеет перед простой суконной одеждой. Если он один блестит в собрании и всячески топорщится, чтобы лучше быть видиму, у кого не явится тайного намерения унизить гордость и надменность молодого фата? Все скоро соединяются как будто в общем заговоре; беспокоящие взгляды степенного человека, насмешливые слова остряка тотчас же доходят до него; а выкажи ему хоть один человек пренебрежение, презрение этого человека в один момент отравляет похвалы других.
Дадим ему все, наделим его приятными свойствами, достоинствами; пусть он будет хорош собою, исполнен ума, мил: женщины будут добиваться его знакомства; но, ища его знакомства, прежде чем он полюбит их, они сделают его скорее безумным, чем влюбленным; он будет иметь у них успех, но не будет иметь ни восторгов, ни страсти, чтобы наслаждаться им. Так как желания его, не успевши зародиться, бывают уже предупреждаемы, то среди удовольствий он испытывает лишь скуку стеснения: пол, созданный для счастья его пола, внушает ему отвращение и надоедает прежде, чем он мог бы узнать его; если он продолжает с ним сношения, то из-за одного тщеславия; а если он почувствует истинную склонность, то ведь не один он будет юным, блестящим, милым — и он не встретит особенной верности в своих возлюбленных.
Я уже не говорю о сплетнях, изменах, всякого рода мерзостях, раскаяниях, неразлучных с подобной жизнью: известно, что, кто испытал свет, тот получает к нему отвращение; я говорю о неприятностях, связанных с первыми иллюзиями.
Какой представляется контраст для того, кто, будучи доселе замкнут в кругу своей семьи и друзей, видел себя единственным предметом всех их попечений, а теперь сразу попадает в среду, где так мало его ценят, и как бы тонет в чуждой для него сфере,— он, который так долго был центром своего круга! Сколько оскорблении, сколько унижений придется ему вынести, прежде чем он, среди людей незнакомых, расстанется с ложным понятием о своем значении,— понятием, которое он получил и развил в себе в кругу своих близких! Когда он был ребенком, ему все уступали, все суетились из-за него; стал юношей, и ему приходится уступать всем самому; а если он хоть чуть забудется и примет свой прежний вид, жестокие уроки очень скоро заставят его опомниться! Привычка легко получать желаемое заставляет его желать многого и дает ему чувствовать постоянные лишения. Все, что нравится, соблазняет его; ему хотелось бы иметь все, что имеют другие; он всего жаждет, всем завидует, хочет всюду господствовать; тщеславие грызет его, пыл необузданных желаний разжигает его молодое сердце; с ними зарождаются зависть и ненависть, все губительные страсти разом пробуждаются в нем; они волнуют его среди светского шума, с ними же он возвращается по вечерам домой; он приходит недовольный собою и другими; засыпает с тысячью пустых планов в голове, волнуемый тысячью фантазий, а гордость рисует ему даже во сне химерические блага, которых он мучительно жаждет и которыми не будет обладать во всю свою жизнь. Вот ваш воспитанник. Посмотрим, каков мой.
Если первое зрелище, его поражающее, бывает источником грусти, зато первое углубление в самого себя порождает чувство удовольствия. Видя, от скольких бедствий он избавлен, он чувствует себя более счастливым, чем полагал. Он разделяет огорчения ближних, но это участие добровольное и приятное. Он находит утеху одновременно и в счастии, избавляющем его от этих бедствий; он чувствует в себе то состояние силы, которое переносит нас за пределы нас самих и заставляет в ином месте проявлять деятельность, которая излишня для нашего благосостояния. Без сомнения, чтобы сожалеть о чужой беде, нужно знать ее, но нет нужды самому переживать ее. Когда мы страдали или боимся, что будем страдать, мы жалеем тех, кто страдает; но пока страдаем, мы жалеем, только себя. А если вследствие того, что все мы подвержены жизненным невзгодам, каждый уделяет другим только то чувствование, в котором не нуждается в настоящую минуту для самого себя, то отсюда следует, что сострадание должно быть чувством очень приятным, потому что оно говорит в нашу пользу, и, напротив, жесткий человек всегда несчастлив, потому что состояние его сердца не дает ему никакого излишка чувствительности, который он мог бы уделить страданиям других.
Мы слишком уверенно судим о счастии по внешности: предполагаем его там, где его всего меньше; ищем там, где не может его быть: веселость — весьма сомнительный его признак. Веселый человек — это часто лишь несчастливец, которому хочется ввести и обман других и забыться самому. Эти столь веселые, столь открытые и сияющие в обществе люди — у себя дома все бывают унылыми и ворчливыми, и на их домашних горько отзывается развлечение, которое оня вносят в общество. Настоящее довольство не бывает веселым и шаловливым; дорожа столь сладким чувством, мы, испытывая его, думаем о нем, вкушаем с наслаждением, боимся, чтобы оно не испарилось. Человек истинно счастливый мало говорит и мало смеется; он сжимает, так сказать, свое счастье у своего сердца. Шумные игры, бурная веселость скрывают под собою досаду и скуку. Задумчивость же — подруга наслаждения; умилением и слезами сопровождаются самые сладкие радости, а чрезмерная радость, сама навлекает скорее слезы, чем смех.
Если обилие и разнообразие утех и кажется на первый взгляд содействующим счастью, если однообразие ровной жизни и кажется с первого взгляда скучным, то. всматриваясь ближе, мы, напротив, находим, что самая приятная привычка души состоит в умеренности наслаждения, дающей мало простора и вожделениям, н пресыщению. Тревога желаний порождает любопытство, непостоянство; пустота шумных удовольствий производит скуку. Наше состояние никогда не бывает для нас скучным, если мы не знаем состояния более приятного. Из всех людей в мире дикари наименее любопытны и меньше всего скучают: для них все безразлично; они наслаждаются не вещами, а собою, всю жизнь проводят, ничего не делая, и никогда им не бывает скучно.
Светский человек весь заключается в своей маске. Никогда почти не углубляясь в себя, он всегда остается чуждым себе, и ему трудно бывает, когда он вынужден углубиться. Каков он в действительности,, это ему нипочем; каким он кажется, это для него все.
Я невольно представляю на лице молодого человека, о котором я только что говорил, что-то дерзкое, приторное, вынужденное, неприятное и отталкивающее для людей простых— и рядом простую и привлекательную физиономию моего питомца, которая выказывает довольство, истинную ясность душевную, которая внушает уважение, доверие и будто только ждет дружеского излияния, чтобы отдать свою дружбу окружающим. Полагают, что физиономия есть простое развитие черт, уже намеченных природою. Я же думаю, что, помимо этого развития, черты человеческого лица незаметно образуются и получают выражение путем запечатления тех или иных, частых и обычных, душевных движений. Движения эти оставляют след на лице — это вполне несомненно; а когда они обращаются в привычку, то должны оставлять на нем неизгладимые отпечатки. Вот каким образом, по-моему, физиономия показывает характер, вот как можно судить по ней о последнем, не прибегая к таинственным объяснениям, предполагающим знания, которых мы не имеем.
У ребенка есть только два ясно намеченных душевных движения — радость и печаль: он смеется или плачет; средних звеньев для него не существует; он беспрестанно переходит от одного из этих движений к другому. Это непрерывное чередование препятствует им оставлять на его лице прочный отпечаток и не дает образоваться физиономии; но в том возрасте, когда, ставши чувствительнее, он живее или чаще испытывает волнения, впечатления, делаясь более глубокими, оставляют и следы, труднее поддающиеся уничтожению; из привычного состояния души вытекает и расположение черт, которые время делает неизгладимыми. Однако нередко можно видеть, что в различные возрасты у людей меняется и физиономия. Я видел ото у многих и всегда находил, что у тех, за кем я мог хорошо наблюдать и следить, изменялись также и обычные страсти. Одно уже это наблюдение, хорошо проверенное, кажется мне решительным, и оно вполне уместно в трактате о воспитании,- где важно научить по внешним признакам судить о душевных движениях.
Не знаю, будет ли мой юноша так же любим, не научившись подражать условным манерам и притворно выказывать чувства, которых нет,— не об этом теперь речь; но я знаю только, что он будет больше любить, и мне совершенно не верится, чтобы человек, любящий только самого себя, мог так искусно замаскироваться, что будет нравиться не меньше того, кто в своей привязанности к другим находит для себя лишь новое ощущение счастья. Что же касается самого чувства, то, мне кажется, я уже так много говорил о нем, что могу руководить в этом пункте рассудительного читателя, и показать ему, что я не противоречил себе.
Итак, я возвращаюсь к своей методе и говорю: когда приближается критический возраст, предлагайте молодым людям такие зрелища, которые их сдерживали бы, а не такие, которые возбуждают; отвлекайте зарождающееся воображение предметами, которые вместо того, чтобы разжигать их чувства, подавляли бы их деятельность. Удаляйте их из больших городов, где наряды и нескромность женщин ускоряют и предупреждают уроки природы, где всюду представляются их взору удовольствия, о которых они не должны знать раньше, чем будут в состоянии делать выбор. Ведите их назад в их прежние жилища, где сельская простота не давала бы слишком быстро развиваться свойственным их возрасту страстям; если же склонность к искусствам удерживает их пока еще в городе, то с помощью этой самой склонности старайтесь предупредить опасную праздность. Старательно избирайте для них общество, занятия, удовольствия: показывайте им лишь картины трогательные, но скромные, такие, которые умиляли бы, не обольщая, питали бы чувствительность, не возбуждая чувственности. Помните, кроме того, что всюду нужпо бояться излишества и что неумеренные страсти всегда причиняют большее зло сравнительно с тем, которого хотят избежать. Дело не в том, чтобы Сделать из вашего воспитанника сиделку, брата милосердия, чтоб удручать его взоры непрерывными картинами болезней и страданий, водить его от немощного к немощному, из одной больницы в другую, с Гревской площади10 в тюрьму: его нужно тронуть, а не делать безучастным к виду человеческих бедствий. Кому часто представляются одни и те же зрелища, тот перестает получать впечатления; привычка делает равнодушным ко всему; что слишком часто видим, то не рисуется уже в воображении, а воображение именно и дает нам чувствовать страдания другого; потому-то священники и врачи, постоянно видящие смерть и страдания, становятся безжалостными. Пусть же ваш воспитанник ознакомится с человеческим жребием и бедствиями ближних, но пусть он