смелости жаловаться!
Но неужели мы сделаем из Эмиля странствующего рыцаря, защитника угнетенных, паладина? Неужели он станет вмешиваться в общественные дела, играть роль мудреца и блюстителя законов перед вельможами, перед должностными лицами, перед государем, разыгрывать роль ходатая у судей и адвоката в судах? Я ничего не знаю об этом. Забавные и смешные имена нисколько не изменяют сущности вещей. Он будет делать все, что считает полезным и хорошим. Больше ничего он не будет делать, а он знает, что полезно и хорошо для него только то, что прилично его возрасту. Он знает, что первая обязанность его относится к собственной его личности, что молодые люди должны не слишком полагаться на себя, быть осмотрительными в поведении, почтительными перед людьми старшими, сдержанными и молчаливыми в пустых разговорах, скромными в вещах неважных, но смелыми на дела хорошие и мужественными при высказывании правды. Таковыми были те знаменитые римляне, которые, прежде чем получить доступ к должностям, проводили свою юность в преследовании преступления и защите невинности, по имея иного интереса, кроме самообразования, путем служения справедливости и покровительства доброй нравственности. Эмиль не любит ни шума, ни ссор, не только между людьми, но даже между животными. Он никогда не раззадоривал до драки двух собак, никогда кошку не травил собакой. Этот дух мира есть результат его воспитания, которое, не давая никогда пищи его самолюбию и самомнению, приучало его искать удовольствий не в господстве или несчастии другого. Он страдает, видя страдания,— это естественное чувство. Причиной того, что молодой человек ожесточается и находит удовольствие смотреть па мучения существа чувствующего, бывает приступ тщеславия, заставляющий его считать себя изъятым от подобных страданий, благодаря своей мудрости или своему превосходству. Кого предохранили от такого склада ума, тот не может впасть в порок, вытекающий из этого склада. Итак, Эмиль любит мир. Картина счастья ласкает его взоры, и, если он может содействовать ему, это для него является новым поводом принять в нем участие. Я не хотел сказать, что вид несчастных возбуждает в нем только ту бесплодную и жестокую жалость, которая довольствуется соболезнованием, хотя могла бы избавить от страданий. Деятельная благотворительность скоро даст ему познания, которых, при сердце более жестоком, он не приобретал бы пли приобрел бы гораздо позднее. Если он видит несогласие между своими товарищами, он старается примирить их; если он видит огорченных, он расспрашивает о причине горя; если видит, как один ненавидит другого, старается узнать причину этой вражды; если видит, как угнетенный стонет от притеснений человека сильного и богатого, старается разыскать, какими уловками тот прикрывает свои притеснения; и благодаря участию, которое он принимает в этих несчастных, он никогда не остается равнодушным к средствам устранить их бедствия. Итак, что же нам делать, чтоб употребить эти наклонности с пользой и соответственным его летам образом? Нужно направлять его заботы и познания и пользоваться усердием его для расширения их.
Но если его самого вызовут на ссору, как он будет вести себя? На это я скажу, что у него никогда не будет ссоры, что он никогда не позволит завлечь себя в ссору. Но, наконец, скажут, кто же обеспечен от пощечины или обвинения во лжи со стороны грубияна, пьяного человека или дерзкого плута, который, чтобы иметь удовольствие убить человека, сначала опозоривает его? Это другое дело: не следует, чтобы честь или жизнь граждан была в зависимости от грубияна, пьяницы или дерзкого плута, а от подобной случайности так же нельзя уберечься, как от падения на голову черепицы. Полученная пощечина и нанесенное оскорбление ведут к таким последствиям гражданского характера, которых не может предвидеть никакая мудрость и вознаградить за которые не может никакой суд. Бессилие законов возвращает, следовательно, оскорбленному его независимость; он в этом случае единственный судья, единственный посредник между обидчиком и собою: он один является истолкователем и исполнителем естественного закона; он должен удовлетворить себя за обиду; он один может это сделать; нет на земле правительства настолько неразумного, чтобы оно стало наказывать его за это в подобном случае. Я не говорю, что он должен идти драться,— это было бы нелепостью; я говорю, что он должен удовлетворить себя за обиду и что он один имеет на это право. Если бы я был государем, то — ручаюсь — без всей этой массы тщетных указов против дуэлей я вывел бы в своем государстве всякие пощечины и оскорбления, и притом очень простым способом, без всякого вмешательства судов. Как бы то ни было, Эмиль знает, как в подобном случае расправиться за свою обиду и какой пример он должен подать для обеспечения безопасности честных людей. Самый твердый человек не в силах помешать другим оскорбить его, но от него зависит помешать обидчику долго хвастаться нанесенным оскорблением.
Я не перестаю повторять: облекайте все ваши уроки молодым людям в форму поступков, а не речей; пусть они не учат по книгам того, чему может научить их опыт. Какая нелепая задача — упражнять их в искусстве говорить без всякого намерения что-либо сказать; давать чувствовать энергию языка страстей и всю силу искусства убеждать — на школьной скамье, когда у них нет никакого интереса кого-нибудь и в чем-нибудь убеждать! Все правила риторики кажутся лишь пустою болтовней тому, кто не знает, как применить их в свою пользу. Для чего знать ученику, каким способом Ганнибал склонял солдат к переходу через Альпы? Если бы вместо этих великолепных речей вы показали ему, как он должен приняться за дело, чтоб убедить своего надзирателя дать ему отпуск, будьте уверены, что он внимательнее отнесся бы к вашим правилам.
Если б я захотел преподавать риторику молодому человеку, у которого все страсти уже развились, то я представлял бы ему беспрестанно предметы, способные польстить его страстям, и исследовал бы вместе с ним, каким языком он должен говорить с другими людьми, если хочет принудить их благоприятствовать его желаниям. Но Эмиль мой находится в положении не столь выгодном для ораторского искусства; ограничиваясь почти одними физическими потребностями, он менее нуждается в других, чем другие в нем; а так как ему нечего просить у них для себя самого, то вещь, в которой он хочет убедить, не настолько его трогает, чтоб он стал чрезмерно волноваться. Отсюда следует, что речь его будет вообще проста и бедна образами. Слова он употребляет обыкновенно в собственном смысле и только для того, чтобы его попяли. Он мало говорит сентенциями, потому что не научился обобщать своих идей; у него мало образов, потому что он редко бывает страстен.
Это не значит, однако, чтобы он был совершенно флегматичным и равнодушным; этого не допускают ни лета его, ни нравы, ни вкусы; в годы пылкой юности живительные соки, задерживаемые и перегоняемые в крови, придают его молодому сердцу жар, который блестит в его взорах, чувствуется в речах, замечается в поступках. Речь его получила выразительность, а порой в ней слышится и пылкость. Благородное чувство, ее внушающее, придает ей силу и возвышенность; проникнутый нежною любовью к человечеству, он в словах передает движение души своей; в смелой его откровенности заключается нечто более пленительное, чем в искусственном красноречии других, или, лучше сказать, один он истинно красноречив, потому что ему стоит лишь показать, что он чувствует,— и он уже сообщает свои чувства слушателям.
Чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что если практиковаться подобным образом в добрых делах, извлекать из удач или неудач размышления о причине их, то мало окажется полезных познаний, которых нельзя было бы принять в уме молодого человека, и что вдобавок ко всем истинным знаниям, которые можно приобрести в школах, он приобретет, кроме того, еще более важное знание, именно умение применять приобретенное к потребностям жизни. Невозможно, чтобы, принимая столько участия в ближних, он с ранних пор не научился взвешивать и оценивать их действия, вкусы, удовольствия и вообще давать тому, что может содействовать или вредить людскому счастью, оценку более правильную, чем это могли бы сделать те, которые, ни в ком не принимая участия, ничего никогда не делали для другого. Кто всегда занят только собственными делами, тот становится слишком пристрастным и не может здраво судить о вещах. Относя все к себе одному и собственною выгодой регулируя свои понятия о добре и зле, он наполняет ум свой тысячью смешных предрассудков и во всем, что приносит малейший вред его интересам, тотчас видит гибель всей Вселенной.
Распространим свое самолюбие на другие существа — таким путем мы превратим его в добродетель, и нет человеческого сердца, в котором эта добродетель не имела бы корня. Чем менее предмет наших забот касается непосредственно нас самих, тем менее приходится бояться обольщения личным интересом; чем больше обобщается этот интерес, тем больше в нем справедливости, а наша любовь к человеческому роду есть не что иное, как любовь к справедливости. Итак, если мы хотим, чтоб Эмиль любил правду, если хотим, чтоб он ее знал, то будем в делах всегда держать его далеко от личного его интереса. Чем более его заботы посвящены будут чужому счастью, тем просвещеннее они будут и мудрее и тем менее он будет ошибаться в оценке добра и зла; но никогда не допускайте в нем слепого предпочтения, основанного единственно на лицеприятии или несправедливом предубеждении. Да и зачем он стал бы одному вредить, чтобы услужить другому? Для него не важно, на чью долю выпадает больше счастья,— лишь бы содействовать наибольшему счастью всех; а в этом и состоит первый интерес мудреца, после личного интереса, ибо каждый есть часть своего рода, а не часть другого индивида.
Чтобы помешать состраданию выродиться в слабость, нужно, значит, обобщать его и распространять на весь род человеческий. Тогда мы предаемся ему лишь настолько, насколько оно согласуется со справедливостью, потому что из всех добродетелей справедливость наиболее содействует общему благу людей. В силу разума, в силу любви к себе нужно к роду людскому питать еще большее сострадание, чем к ближнему своему, и жалость к злым есть очень большая жестокость к людям.
Впрочем, нужно помнить, что все эти средства, которыми я отвлекаю моего воспитанника от интересов его личности, имеют все-таки прямое отношение и к нему — не только потому, что из них проистекает внутреннее наслаждение, но и потому, что, делая его благотворительным по отношению к другим, я тружусь над его собственным образованием.
Я сначала дал средства, а теперь показываю действие их. Какой широкий кругозор открывается мало-помалу в его голове! Какими возвышенными чувствованиями заглушается