Незаметно мною овладевала какая-то сладостная нега. Ведь то не было пустое звукосочетание, как в наших пьесах. При каждой музыкальной фразе в моем мозгу возникал образ, а в сердце чувство. Музыка не просто ласкала слух, а проникала в душу; лилась с пленительной легкостью. Казалось, исполнители были одухотворены единым чувством. Певец, свободно владея голосом, извлекал из него все, что требовали слова и мелодия, и душа моя радовалась — я не ощущал ни тяжеловесных кадансов, ни досадной скованности, ни той принужденности, которая чувствуется у нас в пении из-за вечной борьбы мелодии и ритма, неспособных слиться воедино, борьбы, не менее утомительной для слушателя, чем для исполнителя.
После прелестных арий зазвучали музыкальные творения, полные экспрессии, — им дано вызывать и изображать могучие страсти, повергающие нас в смятение, и я с каждым мигом все более утрачивал ощущение музыки, пения, подражания. Мне чудилось, будто я внемлю голосу печали, восторга, отчаяния. Мне чудились безутешные матери, обманутые любовники, жестокосердные тираны. Душа моя пришла в такое волнение, что я чуть не убежал. И я понял, отчего та музыка, которая прежде наводила на меня скуку, ныне воспламенила меня до самозабвенного восторга: я начал постигать ее, и коль скоро я стал доступен ее воздействию, то оно и проявилось со всею своей силой. Нет, Юлия, такие впечатления не испытываешь только отчасти. Они или потрясают, или оставляют равнодушным, но не бывают слабыми или посредственными, — либо ты бесчувствен к ним, либо потрясен ими; либо для тебя это лишь бессмысленные звуки непостижимого языка, либо неудержимый натиск чувств, которые захватывают тебя так, что душа не в силах им противиться.
Я сожалел лишь об одном, — что не из твоей груди льются эти звуки, тронувшие мою душу, что нежнейшие слова любви вылетают из уст какого-то жалкого castrato[60 — Кастрата (итал.).]. О Юлия, душа моя! Не мы ли с тобой имеем право на весь мир чувств? Кто лучше нас ощутит, кто лучше выскажет все то, что должна высказать и ощутить растроганная душа? Кто выразительнее нас произнесет нежные слова «cor mio, idolo amato»?[61 — Сердце мое, кумир моей любви (итал.).] О, сколько страсти вложило бы в музыку сердце, если б мы с тобой спели один из прелестных дуэтов, исторгающих отрадные слезы! Прошу тебя, во-первых, не откладывая, послушай или дома, или же у «неразлучной» какую-нибудь итальянскую пьесу. Милорд приведет музыкантов, когда ты пожелаешь, и я уверен, что ты, одаренная таким тонким слухом да вдобавок более сведущая, чем я, в итальянской декламации, после первого же концерта поймешь меня и разделишь мой восторг. А затем — еще одно предложение и еще одна просьба: воспользуйся пребыванием искусного музыканта и поучись у него, что и я стал делать с нынешнего утра. Его метода весьма проста, ясна и построена на наглядности, а не на разглагольствованиях; он не объясняет, что надо делать, а делает; и в данном случае, как и во множестве других, наглядный пример куда лучше правила. Я уже понимаю: главное — подчиниться ритму, хорошо его почувствовать, оттачивать, тщательно оттенять каждую музыкальную фразу, выдерживать звуки, не давая им вырываться с чрезмерной силой, — словом, смягчить громкие раскаты голоса, избавить его от французских прикрас и придать ему задушевность, выразительность и гибкость. Твой голос, от природы поставленный и нежный, легко воспримет новшества. Ты так восприимчива, что быстро обретешь силу и живость звука, одушевляющего итальянскую музыку.
E l’cantar che nell’anima si sente.[62 — E l’cantar che nell’anima… — стих из сонета Петрарки (CCXIII) на жизнь Лауры, где прославляется ее чарующее пение. — (прим. Е. Л.).И пенье, трогающее душу (итал.).]
Оставь же навсегда скучную и нудную французскую манеру петь — это пение напоминает вопли при коликах, а не вздохи восторга. Научись же создавать дивные звуки, вдохновляемые чувством, — ведь только они достойны твоего голоса, только они достойны твоего сердца и передают прелесть и пылкость чувствительных натур.
ПИСЬМО XLIX
От Юлии
Друг мой, ты хорошо знаешь, что я пишу тебе украдкой и всегда боюсь, как бы меня не застали врасплох. Нет у меня возможности писать длинные письма, поэтому-то я только отвечаю на самое важное в твоих письмах или досказываю то, о чем не удалось поведать тебе во время наших бесед, — ведь мы и разговариваем тоже тайком. Нынче мне непременно хочется сказать тебе два словечка о милорде Эдуарде, из-за него я даже забыла обо всем остальном.
Друг мой, ты боишься потерять меня, а говоришь со мной о пении! Право, это — изрядный повод для раздоров между любовниками, не столь хорошо понимающими друг друга. Ты и вправду не ревнив. Теперь я, пожалуй, не стану ревновать, ибо я постигла твою душу и чувствую, как велико твое доверие, которое другие могли бы счесть за признак холодности. О, сладостная и отрадная уверенность, порожденная чувством полнейшего душевного единения! Именно благодаря ей ты черпаешь в своем сердце отличное доказательство верности моего; именно благодаря ей и мое сердце оправдывает тебя, и если б тебя волновала ревность, я бы сочла, что ты уже не так сильно влюблен.
Не знаю и не желаю знать, выказывает ли мне милорд Эдуард больше внимания, чем любой мужчина выказывает девице моего возраста. Но дело не в его чувствах, а в чувствах моего отца и в моих, а мы с ним смотрим совершенно одинаково как на милорда, так и на всех мнимых искателей моей руки, о которых, как ты говоришь, ты не говоришь ничего. Если для твоего спокойствия тебе достаточно узнать, что и милорд и все прочие не идут в счет, то больше не тревожься. Как бы ни были лестны для нас намерения столь знатного господина, никогда не будет согласия ни отца, ни дочери на то, чтобы Юлия д’Этанж стала леди Бомстон. Так и знай.
Не думай, что у нас заходил разговор о милорде Эдуарде. Уверена, что из всех нас четверых только ты один и мог предположить, будто я ему понравилась. Во всяком случае, я уже знаю волю батюшки, хотя он мне, да и никому другому, не обмолвился ни словечком; и я бы ничего нового не узнала, если бы он о ней прямо объявил. И этого вполне достаточно, чтобы утолить все твои тревоги, а о большем тебе и знать нечего. Все остальное для тебя — предмет пустого любопытства, а ведь ты знаешь, я решила не потакать ему. Напрасно ты упрекаешь меня, будто я о многом осторожно умалчиваю, и уверяешь, что это во вред нашему общему благу. Когда б я всегда помнила об осторожности, она бы нам сейчас была не так нужна. Если б я не допустила нескромности и не выболтала тебе все, о чем говорила с отцом, ты бы не пришел в такое отчаяние, живя там, в Мейери, и не прислал бы мне оттуда письма на мою погибель. Жила бы я в невинности и еще могла бы мечтать о счастии. Суди же сам, как дорого мне обошелся единственный мой нескромный поступок, как мне должно быть осмотрительней впредь. У тебя слишком увлекающаяся натура, и ты не можешь быть осмотрительным; пожалуй, тебе легче одолеть свои страсти, чем утаить, их. От пустячного повода к тревоге ты приходишь в неистовство, от пустячного проблеска надежды ты забываешь о всех сомнениях! В твоей душе нетрудно прочесть все наши тайны, а твоя горячность может уничтожить все плоды моих стараний. Предоставь же мне заботы любви, себе оставь ее утехи. Или тебе тягостно такое разделение? Пойми, если ты хочешь помочь нашему счастью, от тебя требуется только одно — не создавать к нему препятствий!
Увы! К чему мне отныне все эти запоздалые предосторожности! Поздно прокладывать себе путь, когда оказался на дне пропасти, и предотвращать беды, когда они уже тебя сокрушили. Ах, бедная я, бедная! Мне ли говорить о счастье? Да и место ли счастью там, где царят угрызения совести и стыд? Господи! Как ужасно, когда преступление нестерпимо, но раскаяться в нем ты не можешь, — тебя обступают бесчисленные страхи, тысячи напрасных надежд тебя обольщают, а ты не находишь покоя даже в жутком спокойствии отчаяния! Отныне предаюсь во власть судьбы. Тут уже не имеют значения ни сила духа, ни добродетель, а только лишь счастливый случай и благоразумие. Дело не в том, чтобы погасить любовь мою, которой суждено длиться всю жизнь, а в том, чтобы сделать ее невинной или же умереть грешницей. Обдумай, друг мой, все это и реши, можешь ли ты ввериться моей ревностной заботе?
ПИСЬМО L
От Юлии
Вчера, когда мы расставались, мне нисколько не хотелось говорить с вами о причинах уныния, за которое вы меня укоряли: вы были бы не в состоянии понять меня. Терпеть не могу объяснения, но должна объясниться: раз обещала, то исполню обещанное.
Не знаю, помните ли вы, сколько нелепостей наговорили мне в тот вечер и как притом вели себя? Лучше было бы навсегда забыть все во имя вашей чести и ради собственного покоя. К несчастью, негодование мое так велико, что забыть трудно. Подобные выражения порою резали мой слух, когда мне случалось проходить мимо порта; но я никак не думала, что они могут слететь с уст человека порядочного. Во всяком случае, глубоко уверена, что им не место в любовном словаре.
Мне и в голову не могло прийти, что они прозвучат в нашем с вами разговоре. О господи! Что же это у вас за любовь, если она так приправляет свои радости? Правда, вы вышли из-за стола после долгих возлияний, а я вижу, что в наших краях этим обстоятельством приходится оправдывать многие проявления необузданности, — только потому я и объясняюсь с вами. Знайте: если б вы в трезвом состоянии попытались так обойтись со мною наедине, наша встреча была бы последней.
Но вот что меня тревожит: ведь в поведении подвыпившего человека порою обнаруживается то, что обычно он таит в глубине души. Неужели в невменяемом состоянии, когда человек уже не притворяется, вы проявили свою истинную суть? Как же мне быть, если вы трезвый думаете так, как говорили вчера вечером? Чем переносить подобные оскорбления, не лучше ли загасить огонь, порождающий грубые желания, и потерять того, кто, не умея чтить свою возлюбленную, мало заслуживает и ее уважения. Скажите же, — ведь вы так цените благородные чувства, — неужели вы впали в столь жестокое заблуждение и решили, что в счастливой любви ненадобно щадить стыдливость и что нет нужды уважать возлюбленную, раз уже нечего опасаться ее строгости?