которых там говорится. Шутка с талисманом, моя выдумка, обольщает мне душу и уже кажется правдой. Сто раз на день, когда я бываю одна, меня охватывает трепет, как будто ты возле меня. Я представляю себе, как ты держишь мой портрет, и в безумии своем словно чувствую, как ты ласкаешь, как лобзаешь его, — в грезах мои уста ощущают твои поцелуи, в грезах ими упивается мое любящее сердце. О, сладостный самообман, о, несбыточные мечты — последнее пристанище обездоленных! Ах, замените нам действительность, если это возможно. Вы немало значите для тех, кому уже не видать счастья.
Что до уловки, к которой я прибегла, дабы завладеть портретом, то, конечно, тут о нас позаботилась любовь, — впрочем, если бы любовь на самом деле творила чудеса, поверь мне, — она выбрала бы иное чудо. Вот разгадка: некоторое время тому назад в наших краях поселился живописец-миниатюрист из Италии. Милорд Эдуард снабдит его письмами, — вручая их, он, вероятно, предвидел то, что воспоследовало. Г-н д’Орб не упустил случая и заказал портрет сестрицы, мне тоже захотелось его получить. По желанию сестрицы и матушки было написано два моих портрета, а я попросила живописца тайком сделать еще один. Потом, не стесняясь тем, копия то или оригинал, я преловко выбрала из трех портретов тот, что больше всего похож на меня, и послала тебе. Совесть не очень мучит меня за то, что я сплутовала, — чуть больше, чуть меньше сходства не имеет ровно никакого значения ни для матушки, ни для сестрицы. А твое восхищение непохожим на меня лицом было бы своего рода изменой, и была бы она тем опасней, чем портрет красивее меня. Не хочу я, чтобы тебе понравилась чужая красота. К тому же художник принарядил меня на портрете. Моих возражений не послушали, да и сам батюшка велел все оставить именно так. Пожалуйста, поверь мне, что весь наряд, кроме головного убора, списан не с меня, — все это прибавлено по милости художника — он украсил мою особу творениями своего вымысла.
ПИСЬМО XXV
К Юлии
Милая Юлия, я должен еще кое-что сказать о твоем портрете, но уже не в первом порыве восторга, который произвел на тебя такое впечатление, а напротив, с грустью человека, обманутого ложной надеждою, которому ничто не возместит утраченное. В портрете есть и прелесть и красота, — есть даже что-то твое, — сходство передано недурно, и он написан искусным мастером, но нравиться может лишь тому, кто тебя не знает.
И главным образом я недоволен тем, что он сходен с тобою, но он — не ты, что он обладает твоим лицом, но — безжизнен. Напрасно живописец думал, что с точностью изобразил твои глаза и черты. Он не передал того нежного чувства, которое их одухотворяет, а без него они ничто, хоть и прелестны. Красота твоего лица, милая Юлия, — в сердце твоем, а этого не передать. Причина в несовершенстве искусства, согласен, однако художник не соблюдает точности там, где это от него зависит, и тут по меньшей мере его промах. Например, волосы он написал так, что они начинаются слишком далеко от висков, — это придает линии лба менее приятные очертания, а взгляду меньше проникновенности. Он не приметил голубых разветвлений там, где под кожей просвечивают две-три жилки, — почти как на цветах ириса, которыми мы любовались однажды в кларанском саду. Румянец рдеет у самых глаз и не переходит книзу в нежные розовые тона, как на лице оригинала, — можно подумать, что наложены румяна, которыми красятся женщины в здешних краях. И это не пустячный недостаток, ибо из-за него взор твой не столь кроток, а выражение лица какое-то дерзкое.
А что он сделал с приютами амуров — уголками твоего рта, которые в дни счастья я иногда осмеливался согревать поцелуями? Ему не удалось передать их прелесть, не удалось придать твоим устам милое и строгое выражение, которое мгновенно меняется, чуть их тронет улыбка, пленяет сердце неведомым очарованием и вмиг приводит его в восхищение, которое не выразить словами. Правда, портрету не дано то строго глядеть, то улыбаться. Ах, это и печалит меня, — чтобы изобразить всю прелесть твою, надобно было бы писать тебя во все минуты твоей жизни.
Простим художнику, что он не мог передать всю твою красоту, но ведь он лишил твое лицо прелести еще и оттого, что не передал и недостатков. Нет почти неуловимого родимого пятнышка у тебя под правым глазом, ни того, что на шее слева. Он не отметил… о боги, — да он просто какой-то каменный! Он позабыл тоненький рубец, что остался у тебя на подбородке. Волосы и брови он сделал под один цвет, а это совсем не так: брови у тебя потемнее — каштанового тона, а волосы посветлее — пепельного.
Bionda testa, occhi azurri e bruno ciglio.[148 — Bionda testa, occhi azurri… — стих из поэмы Марино «Адонис» (III, 23). — (прим. Е. Л.).Блондинка, синеока, темноброва (итал.).]
Нижней части лица он придал безукоризненно овальную форму, даже не заметив, что изящный изгиб от подбородка к щекам делает очертания не такими правильными, но еще более прелестными. Вот самые заметные недостатки. Он не передал и многих других, и я недоволен, ибо я влюблен не только в твою красоту, — я люблю тебя всю, такую, какова ты есть. Ты не хочешь, чтобы кисть художника что-нибудь прибавила в твоем портрете, а я не хочу, чтобы она что-нибудь убавила. Моему сердцу безразличны прелестные черты, которых нет у тебя, зато оно ревностно заботится о тех, которые тебе присущи.
Не могу я простить и того, как ты одета, — ведь и в нарядном, и в домашнем платье ты всегда убрана с большим вкусом, нежели на портрете. Головной убор громоздок; мне ответят, что это одни цветы, ну что ж, и цветы в излишке. Помнишь ли тот бал, когда ты была одета на манер жительницы Вале, а я, по словам сестрицы, танцевал на манер философа? Головной убор тебе заменяла корона из длинной твоей косы, заколотая золотой шпилькой, по обычаю бернских поселянок. Нет, даже у солнца в ореоле лучей нет того блеска, каким ты ослепляла глаза и сердца, и, разумеется, всякий, кто видел тебя в тот день, во всю свою жизнь тебя не забудет. Пускай лицо твое украшает золотое руно твоих волос, а не розы, которые скрывают их и кажутся поблекшими, — так ярок цвет твоего лица. Передай сестрице, ибо я во всем вижу ее старания и ее выбор, — что цветы, которыми она украсила твои волосы, выбраны не с лучшим вкусом, чем те, что она собирает в «Adone», — такими цветами можно восполнять, а отнюдь не прикрывать красоту.
Что же касается стана, то возлюбленный в данном случае судит суровей отца, и это просто удивительно. Но, право, наряд твой не отличается строгостью. А портрет Юлии должен быть скромен, как сама она. Любовь! Только тебе одной принадлежат эти заветные тайны. Ты говоришь, что все это вымысел художника. Верю, верю! Ах, если б он приметил твою скрытую от глаз красоту, один намек на нее, — он пожирал бы ее глазами, но не пытался бы написать; зачем же его дерзновенная кисть попыталась ее изобразить? И это не только недостаток пристойности, но, разумеется, и недостаток вкуса. Да, лицо твое так целомудренно, что нестерпимо видеть твою обнаженную грудь, — одно не соответствует другому, и сочетать это могли бы только восторги любви, когда пылающая ее рука осмелится сорвать покров стыдливости, а твои упоенные, затуманенные глаза говорят, что ты забыла о своей наготе, но не выставляешь ее напоказ.
Вот какие недостатки я нашел, с неустанным вниманием рассматривая твой портрет. И я решил переделать его по собственному замыслу. Я поведал о нем одному искусному художнику, и, судя по тому, что он уже выполнил, я надеюсь скоро увидеть тебя более похожей на самое себя. Мы боимся испортить портрет и пробуем вносить изменения на копню, которую я заказал ему; он перенесет их на оригинал, когда мы удостоверимся, что они отвечают замыслу. Рисую я весьма посредственно, но художник все удивляется тонкости моих наблюдений; ему не понять, что мною руководит мастер поискусней его. Порою я кажусь ему изрядным чудаком — он уверяет, что я первый из всех любовников на свете вздумал скрывать прелести, на которые другие никак не наглядятся. Когда же я говорю, что надеваю на тебя строгий наряд, дабы лучше всю тебя видеть, он смотрит на меня как на безумца. Ах, насколько твой портрет был бы трогательнее, если б я мог изобрести такое средство, чтобы показать душу твою вместе с лицом и заодно изобразить твою скромность и всю твою красоту! Клянусь тебе, моя Юлия, они выиграли бы от перемены. Зритель видел только ту красоту, которую в воображении своем видел художник; зритель с восторгом увидит ее в своем воображении такою, какова она есть на самом деле. Весь твой образ дышит неизъяснимым, неуловимым очарованием — им будто проникнуто все то, что прикасается к тебе. Видишь оборку твоего платья, и уже боготворишь ту, которая носит его. Глядишь на твои одежды — и чувствуешь, что покрывало, сотканное самим очарованием, окутывает твою красоту, и чудится, что изысканная скромность твоего наряда рассказывает сердцу о всех прелестях, которые он скрывает.
ПИСЬМО XXVI
К Юлии
Юлия, о Юлия! О та, которую я уже осмеливался называть своею и чье имя ныне недостоин произносить! Перо выскальзывает из моей дрожащей руки; слезы заливают бумагу. Я едва вывел первые строки письма, писать которое мне не должно. Я не могу молчать, но не могу и говорить. Приди, почитаемый мною дорогой образ, приди, очисти и укрепи сердце мое, униженное стыдом и истерзанное раскаянием. Поддержи во мне мужество, ибо оно угасает, укрепи мою совесть, чтобы я признался в невольном преступлении, виновница которого — разлука.
Как будешь ты презирать меня, грешного! И все же гораздо меньше, чем я сам себя. Как бы я ни пал в твоих глазах, я во сто крат ниже пал в своих собственных, ибо понимаю, чем стал ныне, и чувствую себя еще презренней оттого, что ты по-прежнему в моем сердце, отныне столь мало достойном тебя, а воспоминания о чистых радостях любви не уберегли мою плоть от западни, лишенной очарования, от греха, лишенного прелести.
Я в таком неизбывном смятении, что, взывая к твоему милосердию и признаваясь в своем преступлении, страшусь осквернить твои взоры, пробегающие по этим строкам. Прости, непорочная, безгрешная, прости эту исповедь, от которой я избавил бы твою чистую