в печках дрова…
Но с другой стороны (о, черт возьми!), где же ручательство, что становой именно велит березу срубить? Где ручательство, что он не ответит Кондратью Трифонычу, что он и сам мог бы стереть пыль со стола?
— О, черт побери! эти приказные вечно с своими канцелярскими закавычками! — восклицает Кондратий Трифоныч и начинает выискивать мечтаний еще более практических.
Он мечтает, что никаких закавычек больше нет, что он призывает станового (который нарочно тут и стоит, чтоб закавычек не было) и говорит ему: «Ванька мне мину сделал!»
— Сейчас-с, — говорит становой и летит во весь дух распорядиться.
Потом он опять призывает станового и говорит ему: «Ванька пыли со стола не стер!»
— Сейчас-с, — говорит становой и летит распорядиться.
Но вот и опять мысли мешаются, опять образуются зеленые круги, опять подплясывает белая длинная колокольня. Надоело сидеть, надоело мыслить…
— Черт знает, есть, что ли, мне хочется? — опять спрашивает себя Кондратий Трифоныч и с тоскою взглядывает на часы. Тоска обращается в ненависть, потому что часовая стрелка показывает половину одиннадцатого.
— За попом, что ли, спосылать? — рассуждает сам с собой Кондратий Трифоныч и тут же решает, что спосылать необходимо.
Кондратий Трифоныч малый незлой и даже покладистый для своих домочадцев, но с некоторого времени нрав у него странным образом переменился. Ванька, с свойственною ему легкомысленностью, отзывался об этой перемене, что Кондратий Трифоныч спятил; ключница Мавра выражалась скромнее и говорила, что барин задумывается, что на него находит. Как бы то ни было, но перемена существовала и произошла едва ли не в ту самую минуту, как он прочитал, что есть на свете какой-то сословный антагонизм. С тех самых пор он вообразил себе, что он — одна сторона, а Ванька — другая сторона и что они должны бороться. Ванька представлял собою интересы всех чистящих сапоги и топящих печки, Кондратий Трифоныч — интересы всех носящих сапоги и греющихся около истопленных печей. Ясно, что стороны эти не могут понимать друг друга и что из этого должен произойти антагонизм. И вот он борется утром, борется за обедом, борется до поздней ночи. Но Ванька не понимает, что такое антагонизм, и, очевидно, уклоняется от борьбы. Он направляет свои обязанности по-прежнему, то есть по-прежнему не стирает пыли со столов, по-прежнему забывает закрыть трубы в печах, а Кондратий Трифоныч видит во всем грубые мины, злостные позы a la неглиже с отвагой и старается Ваньку изобличить. Из этого выходит, что Ванька, как только забьется в переднюю, первым делом начинает хихикать и представляет, как барин к нему пристает. Кондратий Трифоныч слышит это и говорит: «Ишь, шельма, смеется!», а того никак понять не хочет, что Ванька даже и не подозревает, что ему, Кондратию Трифонычу, хочется борьбы. И таким образом умаявшись к вечеру, оба засыпают; Кондратий Трифоныч видит во сне, что он сделался медведем, что он смял Ваньку под себя и торжествует; Ванька видит во сне, что он третьи сутки все чистит один и тот же сапог и никак-таки вычистить не может.
— Что за чудо! — кричит он во сне и как оглашенный вскакивает с одра своего.
«Ишь ведь каналья, даже во сне не оставляет в покое!» — думает в это время Кондратий Трифоныч, пробужденный неестественным криком Ваньки.
И таким образом проходят дни за днями. Выигрывает от этого положительно один Кондратий Трифоныч, потому что такое препровождение времени, по крайней мере, наполняет пустые дни его. С тех пор как завелось «превосходство вольнонаемного труда над обязательным», с тех пор как, с другой стороны, опекунский совет закрыл гостеприимные свои двери, глуповские веси уныли и запустели. Заниматься решительно нечем, да и не для чего: все равно ничего не выйдет. Говорят, будто это оттого происходит, что кредиту нет и что Сидорычам подняться нечем; может быть, жалоба эта и справедлива, однако до Сидорычей ни в каком случае относиться не может. Недостаток кредита не губит, а спасает их, потому что, будь у них деньги, они накупили бы себе собак, а не то чтоб что-нибудь для души полезное сделать. А то еще подниматься! Повторяю: веси приуныли и запустели; в весях делать нечего, потому что все равно ничего не выйдет. То, что оживляло их в бывалые времена, как-то: взаимные банкеты и угощения, а также распоряжения на конюшне, то в настоящее время не может уже иметь места: первые — по причине недостатка кредита, вторые — потому что не дозволены. Каким же образом убить, как издержать распроклятые дни свои? Поневоле ухватишься за антагонизм, хотя в сущности, никакого антагонизма нет и не бывало, а было и есть одно: «Вы наши кормильцы, а мы ваши дети!» Вот и Кондратий Трифоныч ухватился за антагонизм, и хотя он не сознается в этом, но все-таки жизнь его с тех пор потекла как-то полнее. По крайней мере, теперь у него есть политический интерес, есть политический враг, Ванька, против которого он направляет всю деятельность своих умственных способностей. Смотришь, ан день-то и канул незаметным образом в вечность, а там и другой наступил, и другой канул…
Но вот и батюшка пришел; Кондратий Трифоныч слышит, как он сморкается и откашливается в передней, и в нетерпении ворчит:
— О, чтоб!.. сморкаться еще выдумал!..
Батюшка — человек маленький, рыхленький; лицо имеет благостное, но вместе с тем и угрожающее, как будто оно говорит: «А вот погоди! скажу я тебе ужо проповедь!» Ходит батюшка, словно лебедь плывет, рукой действует размашисто, говорит размазисто. Нос у него, вследствие внезапного перехода со стужи в тепло, влажен, на усах висят ледяные сосульки.
— Скука, отче! — говорит Кондратий Трифоныч после взаимных приветствий.
— Можно молитвою развлечься! — отвечает батюшка, и при этом лицо его осклабляется.
— Ну вас!
Молчат.
— Сидел-сидел, молчал-молчал, — начинает Кондратий Трифоныч, — инда дурость взяла! черт знает чего не передумал! хоть бы ты, что ли, отче, паству-то вразумил!
— Разве предосудительное что заметить изволили? — отвечает батюшка, и лицо его выражает жалость, смешанную с испугом.
— Да что! грубят себе поголовно, да и шабаш!
— Непохвально!
— Просто житья от хамов нет!
— В ком же вы наиболее такое настроение замечать изволили, Кондратий Трифоныч?
— Во всех! От мала до велика — все грубят! Да как еще грубить-то выучились! Ни слова тебе не говорит — а грубит! служит тебе, каналья, стакан воды подает — а грубит!
Батюшка тоскливо помотал головой и крякнул.
— И во многих такое настроение замечаете? — брякнул он, позабыв, что повторяет свой прежний вопрос.
— Да говорят же тебе: во всех! во всех! Ну, слышишь ли ты: во всех! во всех!
Батюшка слегка привскакнул и откинулся назад, как будто обжегся. Опять молчат.
— Что ж это за скука такая! — начинает Кондратий Трифоныч, — закуску, что ли, велеть подать?
— Во благовремении и пища невредительна бывает.
— А не во благовремении как?
Батюшка опять привскакивает и откидывается назад.
— Ну, и сиди не евши: зачем пустяки говоришь!
Молчат.
— Не люблю я, когда ты пустяки мелешь!
Молчат.
— И кого ты этими пустяками удивить хочешь?
Батюшка краснеет, Кондратий Трифоныч тяжко вздыхает и произносит:
— Ох, скука-то, скука-то какая!
— Время неблагопотребное, — рискует батюшка, но тут же обнаруживает беспокойство, потому что Кондратий Трифоныч смотрит на него сурово.
— И откуда ты этаким глупым словам научился? говорил бы просто: непотребное время! И не надоело тебе язык-то ломать! — строго говорит Кондратий Трифоныч.
Опять водворяется молчание, изредка прерываемое глубокими вздохами Кондратия Трифоныча. Батюшка вынимает платок из кармана и начинает вытирать им между пальцев.
— Что это я все вздыхаю! что это я все вздыхаю! — произносит Кондратий Трифоныч.
— О гресех… — начал было батюшка, но не окончил, а только пискнул.
— Тьфу ты!
Молчат.
— А ты слышал, что Скуракин на днях такого же вот, как ты, попа высек? — спрашивает внезапно Кондратий Трифоныч.
— Сс… стало быть, следствие наряжено?
— Да, брат, тоже вот все говорил: «о гресех» да «благоутробно» — ну, и высек!
Всю эту историю Кондратий Трифоныч сейчас только что выдумал, и никакого попа Скуракин не сек. Но ему так понравилась его выдумка, что он даже повеселел.
— Да, брат, права наши еще не кончились! Вот вздумал высечь — и высек! Ищи на нем!
— Однако, позвольте, Кондратий Трифоныч, осмеливаюсь я думать, что господин Скуракин поступил не по закону!
— Ну! по какому там еще закону! Известно, секут не по закону, а по обычаю!
— Позвольте, Кондратий Трифоныч! Я все-таки осмеливаюсь полагать, что господин Скуракин не имел никакого права!
— Высек — и все тут!
— Высечь недолго-с…
— Ну да… и долго, и не долго… а высек!
Батюшка крякнул; он видимо был обижен. Что ж это такое, в самом деле? И с какой стати Кондратий Трифоныч завел такую пустую материю? и не заключают ли слова его фигуры иносказания?
— Стало быть, этак всех высечь можно? — произнес он с видимым волнением.
— Всех!
— Стало быть, и… — Батюшка недоговорил.
— Стало быть, и…
Батюшка обиделся окончательно. Мало-помалу он так разревновался, что даже встал и начал прощаться.
— Уж я, Кондратий Трифоныч, лучше в другой раз приду, когда улучится более благоприятная минута, — сказал он.
— Ну, да постой! куда ты! это ведь я пошутил!
— Неблагообразно шутить изволите!
— Фу, черт! опять ты с своим благоутробием! да говорят тебе: пошутил!
— Нет, Кондратий Трифоныч!
— Слышишь, говорят: пошутил!
— Нет-с, Кондратий Трифоныч!
— Ну, и ступай! ну, и пропадай! Только ты у меня смотри: ни всенощных, ни молебнов… ни-ни!
— И не надо-с! собственную же свою душу не соблюдете!
Батюшка ушел, в передней опять послышалось откашливание и сморкание; Кондратий Трифоныч опять почувствовал прилив тоски.
— Эй! воротить его! — крикнул он.
Ванька побежал, но воротился с ответом, что батюшка не идет.
— Сказать ему, что я умираю!
Батюшка воротился, но стал у самой двери.
— Что вам, сударь, угодно? — спросил он с достоинством.
— Да садись же ты!
— Нет-с, и дома посижу!
— Ну, да полно! благопрости ты меня! поблагобеседуй ты со мной! Ну, видишь?
Батюшка колебался.
— А не то, давай почавкаем что-нибудь! А если и это не нравится, так поблаготрапезуем!
Батюшка плавными шагами приблизился к стулу и сел. Но он все-таки еще не совсем оправился, потому что опять вынул из кармана платок и начал вытирать им между пальцев.
Приносят водку; Кондратий Трифоныч наливает рюмку и подносит батюшке; но в ту минуту, когда батюшка уж почти касается рукою рюмки, Кондратий Трифоныч делает быстрый маневр ,и мгновенно выпивает водку сам. Батюшка крякает и опять косится на шапку. Однако на этот раз все устраивается благополучно.
— Я думаю