я успел нечто наблюсти. Так, например, на одной станции смотритель открыто выражал недовольство правительством за дожди, которые в то время размыли дорогу и делали переезды весьма трудными. На другой станции встретился мне вольнодумный ямщик, певший романс профессора Мерзлякова:
Я лиру томну строю
Приди грустить со мною,
Разумеется, все эти наблюдения были записаны мною на особой бумажке.
Приехавши в П***, я немедленно приступил к делу, то есть начал стороной выведывать, в каких отношениях находится губернский предводитель к губернатору, не разжигают ли акцизные чиновники народных страстей, какого рода конституции изготовляют чиновники контрольные и проч. и проч. Полученные результаты были весьма для меня неожиданны. Оказалось, что губернатор и губернский предводитель дворянства живут душа в душу и угощают друг друга обедами, что акцизные чиновники, не помышляя о пропаганде либеральных идей, мирно пользуются присвоенными им окладами, контрольные же чиновники под словом «конституция» разумеют первые четыре правила арифметики.
Вообще это губерния весьма необыкновенная. Как только въезжаешь в границы ее, так уже чувствуешь, что пахнет съестными припасами, и слышишь кругом раздающееся чавканье. Все ест, или отдыхает от еды, или вновь об еде помышляет. Всякое сословие лакомится свойственными ему лакомствами. Рогатый скот изобильно откармливается бардою и дурандою; мужики (в урожайные годы) едят хлеб и по праздникам саломату с маслом; купцы и мещане пристрастны к пирогам; дворяне насыщаются говядиной, телятиной и поросятами, пьют квас, водку и наливки; духовные лица находят утешение в рыбе; чиновники ко всему изложенному выше прибавляют трюфли и тонкие французские вина. Результаты такого социального устройства угадать нетрудно; это спертость в воздухе, осовелость в обывательских глазах и не совсем большая прочность семейных уз.
Это последнее обстоятельство было очень важно, ибо, воспользовавшись им умненько, я мог вывести заключение «о непризнании брачного союза». Такие находки делаются не каждый день. Я начал вникать и исследовать.
Анализируя день обывателя час за часом, я открыл, что он распределяется следующим образом. В восемь часов — пробуждение и затем, до девяти, чай с булками, маслом и вчерашним жарким; нередко, однако ж не каждодневно, — умывание. От девяти до одиннадцати — домашние исправительные наказания, прогулка по комнатам, посвистывание, хлопанье себя по бедрам и так называемая еда походя с прикладываньем к графинчику. В одиннадцать часов — настоящий завтрак с водкой, причем съедается какое-нибудь мелкое животное или большая птица. От двенадцати до трех — визиты, или, лучше сказать, непрерывное закусывание в разных домах. В три — обед с водкою и наливкой, а у чиновников и с французским вином, причем съедается несколько больших и малых животных и в соразмерности рыб и птиц. В четыре часа — осовение, продолжающееся до шести и прерываемое употреблением впросонках квасу. В шесть — тоска, излечиваемая рюмкой водки. От семи до осьми — чай с булками и давешним жарким. В восемь — игра в карты, а так как, в той же комнате, на особом столе, всегда находится приготовленная закуска, то пользование и ею. В одиннадцать — ужин и затем сон.
Но где и как проводит ночь обыватель?
Исследуя этот вопрос, я удостоверился, что он спит не дома, а там, где застанет его прихотливый вкус. Я заводил с обывателями разговоры, старался вызнать, случайно ли вкоренилась между ними столь неряшливая привычка и не видится ли тут влияния разрушительных противосемейственных доктрин?.. Но оказалось, что о семейном союзе они рассуждают не только здраво, но по временам даже чувствительно!! Что ж я узнал! что все эти ихние поступки не от чего другого происходят, как от простосердечной небрежности в различении своих логовищ от чужих! что всему причина не философия, а еда и большое употребление горячих напитков.[57]
Такое открытие не могло не огорчить меня.[58] Я ждал весьма много неожиданностей, а встретил мирный сон обывателей, сопровождаемый постепенным питанием! Я ждал сокровенных мыслей и недозволенных начальством мечтаний, а увидел, что самые глаза сих людей протестуют против всякой мысли о каких-либо мечтаниях.[59]
Немного найдется таких, кому известно, как трудны, а подчас и несносны занятия, сопряженные с званием Откровенного Ребенка. Ходить дни и ночи в слякоти, под дождем и снегом; не без опасности прислушиваться у дверей и скважин; заводить знакомство с кучерами, кухарками и прочей прислугой; стараться разгадать смысл всякого шороха, уловить всякое движение, остановить на лету всякую мысль, осуществить всякое слово — никто, конечно, не скажет, чтобы такая задача была по силам каждому! Но что, бесспорно, всего труднее — это прикидываться либералом! Если даже в чужих устах мятежное слово уже кажется достойным примечания, то в устах своих собственных оно просто-напросто изумляет и приводит в страх. Слышишь себя проповедующим разрушительные идеи и не веришь ушам своим. В ту минуту, когда бьешь себя в грудь и с налитыми кровью глазами (необходимая принадлежность всякой разрушительности) доказываешь пользу революций, — в эту минуту, говорю я, готов сам на себя написать извещение, сам готов понести заслуженное за дерзость наказание!
Да; не дай бог даже врагу испытывать подобные, единственные в своем роде минуты![60]
Вообще о либеральном яде скажу, что он до крайности въедчив. Иногда начинаешь защищать его довольно притворно, но, постепенно разгораясь, вдруг входишь в такой неожиданный восторг, что мысли, не признавая над собой никакой власти, начинают как бы кружиться и рассыпаться по всей голове. Не знаешь, где ложь и где правда; хочешь замолчать — и все говоришь; хочешь сказать такое-то слово — а выходит совсем другое. И если такая практика случается часто и притом не обладаешь достаточно твердыми правилами, то не успеешь и оглянуться, как впадешь в нигилизм. Примеры таковых падений бывали, и довольно нередкие. Я знал одного полковника, который долгое время притворно бил себя в грудь, а кончил тем, что прекратил веру в бессмертие души. Другой подобный же случай был с одним генералом: этот первоначально с весьма похвальною целью начал прочитывать либеральные сочинения, а под конец навострился так, что сам стал довольно порядочно (по-ихнему) доказывать пользу вредных наук.
Но я не отчаивался и выжидал. В это время дошло до моего сведения, что в городе П. образовалась довольно опасная секта, носившая странное название «оглашенных недорослей». Устроив наскоро обсервационный пункт, я открыл, что кодекс этой секты состоял из нижеследующих двух пунктов: 1) считать себя от наук независимыми и убеждений не иметь и 2) стремиться и достигать. В состав секты принимались преимущественно молодые люди с бесстыжим характером, которые собирались по ночам и предавались необузданной пляске, прерывая ее криком: «фить!»
Я был поставлен в самое фальшивое положение.
Как смотреть на нежелание учиться? Полезно оно или вредно? — на этот счет я никаких указаний не имел. Я знал, конечно, что науки разделяются на полезные и вредные,[61] но знал также, что науки, во всяком случае, существуют и что часть их не без пользы преподается даже в казенных заведениях. И вдруг — ни одной! Несколько раз я призывал господ сектаторов к себе, пробовал усовещивать и увещевать, но всегда без пользы. Бесстыжие молодые люди с своей стороны небезосновательно [Никак нельзя этого сказать, ибо:
Науки юношей питают,
Надежду старцам подают.
Все дело состоит лишь в том, чтобы с расчетом определить способы питания, дабы молодое древо не могло пойти в сук. Сап. ] возражали, что если одну науку признать, то необходимо будет признать и прочие.
То же самое и относительно убеждений. Я знал, что существуют убеждения полезные и убеждения вредные, но чтобы могло не быть никаких убеждений — того не знал. Тем не менее и по этому случаю я усовещивал и увещевал, но получил в ответ, что так как каждый человек свое убеждение непременно считает полезным, то, дабы прекратить всякие по сему предмету пререкания, обществом оглашенных недорослей определено: все вообще убеждения считать одинаково вредными. Что также было не совсем безосновательно.
Но ежели сомнение было еще дозволительно относительно наук и убеждений, то оно возрастало в мучительнейшей степени при разъяснении слов: «стремиться и достигать». К чему стремиться? Чего достигать? Не заключается ли тут, например, покушения на целость государства? Чтобы вполне убедиться в этом, я решился лично присутствовать на одном из собраний и с этою целью сбрил себе усы и оделся в трико (бальный ихний костюм).
Собрание открылось в полночь и началось танцами («оглашенные» собрались во множестве, и притом обоего пола), сопровождавшимися некоторыми соблазнительными движениями, которые, однако, довольно мне понравились. Потом шло поклонение богине невежества, которую представляла весьма красивая женщина, стоявшая на возвышении. Она пела французские известные романсы: «a moi l’pompon!», «et j’frotte et j’frotte et allez done!» и другие, воспевая в них сладость освобождения от наук. Присутствующие подпевали и, придя в восторженное состояние, выражали свою радость зверскими криками. Однако и это мне довольно понравилось, тем больше что в промежутках разносили конфекты, фрукты, бутерброды и прохладительные напитки. Но вот запели третьи петухи, и сцена внезапно изменилась. На лицах изобразилась сосредоточенная кровожадность; руки были простерты вперед, как бы устремляясь нечто схватить и растерзать.
— Господа! начинается игра в губернии! — прогремел голос президента собрания посреди воцарившегося молчания.
«Стремиться и достигать»! — вспомнилось мне.
— В настоящее время две губернии находятся в обнаженном состоянии, — продолжал президент и назвал при этом одну губернию, в которой, при тщательном уходе, может произрастать виноград, и другую, в которой между прочими богатствами природы обитают раскольники.[62]
Вся зала затрепетала.
— Чья очередь травить? — вновь возгласил президент.
— Моя! моя! — раздалось со всех сторон.
Все ринулись к возвышению, на котором стоял президент, и все вдруг заговорили. Смятение было неописанное; слышались мольбы, угрозы, упреки; одни скрежетали зубами, другие подставляли ноги, третьи падали, и вновь поднимались, и вновь падали… Постороннему человеку могло показаться, что это даже и не игра, а серьезное дело. Я насилу унес ноги.
Подозрения мои насчет посягательств на целость государства оправдались. Самовольство господ «оглашенных» в распоряжении частями империи было столь явно, что я в первый раз в жизни встревожился. Они целыми губерниями располагали с такою же непринужденностью, с какою я располагал теми из подаренных мне игрушек, которые, вследствие долговременных детских истязаний (некоторые подвергаются даже неразумному процессу сосания), делаются окончательно никуда не годными. Тем не менее, несмотря на очевидную опасность, я счел нужным предварительно прибегнуть к увещанию.
— Господа! — говорил я им, — вы не признаете наук — я охотно готов смотреть на это сквозь пальцы! Вы не видите пользы в убеждениях, и с этим я, пожалуй, могу помириться! Но я не могу допустить, чтоб вы играли нашими прекрасными губерниями, как я