есть и то и другое, так хорошо и прекрасно, и так все это славно, что вчуже даже мило смотреть на нас, а нам-то, пожалуй, и умирать не надо! Охота же какому-нибудь — прости господи! — кобелю борзому нарушать это трогательное согласие!
Проезжий оказывался нрава меланхолического. Он то и дело ходил по комнате, напевая известный романс «Уймитесь, волнения страсти». Но страсти, должно полагать, не унимались, потому что когда дело доходило до «я пла-а-чу, я стрра-а-жду!», то в голосе его происходила какая-то удивительнейшая штука: словно и ветер воет, и в то же время сапоги скрипят до истомы. Этой штуки мне никогда впоследствии не приходилось испытывать; но помню, что в то время она навела на меня уныние. Замечательно было также то обстоятельство, что слова «плачу» и «стражду» безотменно сопровождались возгласом: «Эй, Прошка, водки!», а как проезжий пел беспрестанно, то и водки, уповательно, вышло немалое количество.
Однако ж я должен сознаться, что этот возглас пролил успокоительный бальзам на мое крутогорское сердце; я тотчас же смекнул, что это нашего поля ягода. Если и вам, милейший мой читатель, придется быть в таких же обстоятельствах, то знайте, что пьет человек водку, — значит, не ревизор, а хороший человек. По той причине, что ревизор, как человек злющий, в самом себе порох и водку содержит.
— Милостивый государь! милостивый государь… мой! — раздалось за перегородкой.
Воззвание, очевидно, относилось ко мне.
— Что прикажете?
— Не соблаговолите ли допустить побеседовать? тоска смертнейшая-с!
— С величайшим удовольствием.
Вслед за сим в мою комнату ввалилась фигура высокого роста, в дубленом овчинном полушубке и с огромными седыми усами, опущенными вниз. Фигура говорила очень громким и выразительным басом, сопровождая свои речения приличными жестами. Знаков опьянения не замечалось ни малейших.
— Рекомендуюсь! рекомендуюсь! «Блудный сын, или Русские в 18** году»…
— Очень рад познакомиться.
— Да-с; это так, это точно, что блудный сын — черт побери! Жизнь моя, так сказать, рраман и рраман не простой, а этак Рафаила Михайлыча Зотова, с танцами и превращениями и великолепным фейерверком — на том стоим-с! А с кем я имею удовольствие беседовать?
Я назвал себя.
— Так-с; ну, а я отставной подпоручик Живновский… да-с! служил в полку — бросил; жил в имении — пропил! Скитаюсь теперь по бурному океану жизни, как челн утлый, без кормила, без весла…
Я стрра-ажду, я пла-ачу!
Заспанный Прошка стремительно, как угорелый, вбежал с полштофом водки и стаканом в руках и спросонья полез прямо в окно.
— Куда? ну, куда лезешь? — завопил Живновский, — эко рыло! мало ты спишь! очумел, скатина, от сна! Рекомендую! — продолжал он, обращаясь ко мне. — Раб и наперсник! единственный обломок древней роскоши! хорош?
Прошка глядел на нас во все глаза и между тем, очевидно, продолжал спать.
— Хорош? рожа-то, рожа-то! да вы взгляните, полюбуйтесь! хорош? А знаете ли, впрочем, что? ведь я его выдрессировал — истинно вам говорю, выдрессировал! Теперь он у меня все эти, знаете, поговорки и всякую команду — все понимает; стихи даже французские декламирует. А ну, Проша, потешь-ка господина!
Прошка забормотал что-то себе под нос скороговоркой. Я мог разобрать только припев: се мистигрис ке же ле номме, се мистигрис, се мистигрис.
— А! каков каналья! это ведь, батюшка, Беранже! Два месяца, сударь, с ним бился, учил — вот и плоды! А приятный это стихотворец Беранже! Из русских, я вам доложу, подобного ему нет! И все, знаете, насчет этих деликатных обстоятельств… бестия!
Живновский залпом выпил стакан водки.
— Ну, теперь марш! можешь спать! да смотри, у меня не зевать — понимаешь?
Прошка вышел. Живновский вынул из кармана засаленный бумажник, положил его на стол и выразительно хлопнул по нем рукой.
— Изволите видеть? — сказал он мне.
— Вижу.
— Ну-с, так вот здесь все мои капиталы!.. То есть, кроме тех, которые хранятся вот в этом ломбарде!
Он указал на голову.
— Немного-с! всего-то тут на все пятьдесят целкачей… и это на всю, сударь, жизнь!
Он остановился в раздумье.
— Дда-с; это на всю жизнь! — сказал он торжественно и с расстановкой, почти налезая на меня, — это, что называется, на всю жизнь! то есть, тут и буар, и манже, и сортир!.. дда-с; не красна изба углами, а впрочем, и пирогов тут не много найдется… хитро-с!
Он начал шагать по комнате.
— А уж чего, кажется, я не делал! Телом торговал-с! собственным своим телом — вот как видите… Не вывезла! не вывезла шельма-кривая!
Молчание.
— Вот-с хоть бы насчет браку! чем не молодец — во всех статьях! однако нет!.. Была вдова Поползновейкина, да и та спятила: «Ишь, говорит, какие у тебя ручищи-то! так, пожалуй, усахаришь, что в могилу ляжешь!» Уж я каких ей резонов не представлял: «Это, говорю, сударыня, крепость супружескую обозначает!» — так куда тебе! Вот и выходит, что только задаром на нее здоровье тратил: дала вот тулупчишку да сто целковых на дорогу, и указала дверь! А харя-то какая, если б вы знали! точно вот у моего Прошки, словно антихрист на ней с сотворения мира престол имел!
Живновский плюнул.
— А не то вот Топорков корнет: «Слышал, говорит, Сеня, англичане миллион тому дают, кто целый год одним сахаром питаться будет?» Что ж, думаю, ведь канальская будет штука миллиончик получить! Ведь это выходит не много не мало, а так себе взял да на пряники миллиончик и получил! А мне в ту пору смерть приходилась неминучая — всё просвистал! И кроме того, знаете, это у меня уж идея такая — разбогатеть. Ну-с, и полетел я сдуру в Петербург. Приехал; являюсь к посланнику: «Так и так, говорю, вызывались желающие, а у меня, мол, ваше превосходительство, желудок настоящий, русский-с»… Что ж бы вы думали? перевели ему это — как загогочет бусурманишка! даже обидно мне стало; так, знаете, там все эти патриотические чувства вдруг и закипели.
— Да, это действительно обидно.
— Но, однако ж, воротясь, задал-таки я Сашке трезвону: уповательно полагать должно, помнит и теперь… Впрочем, и то сказать, я с малолетства такой уж прожектер был. Голова, батюшка, горячая; с головой сладить не могу! Это вот как в критиках пишут, сердце с рассудком в разладе — ну, как засядет оно туда, никакими силами оттуда и не вытащишь: на стену лезть готов!
— А теперь что же вы располагаете делать?
— Теперь? ну, теперь-то мы свои делишки поправим! В Крутогорск, батюшка, едем, в Крутогорск! в страну, с позволения сказать, антропофагов, страну дикую, лесную! Нога, сударь, человеческая там никогда не бывала, дикие звери по улицам ходят! Вот-с мы с вами в какую сторонушку запропастились!
Живновский в увлечении, вероятно, позабыл, что перед ним сидит один из смиренных обитателей Крутогорска. Он быстрыми шагами ходил взад и вперед по комнате, потирая руки, и физиономия его выражала нечто плотоядное, как будто в самом деле он готов был живьем пожрать крутогорскую страну.
— Спасибо Сашке Топоркову! спасибо! — говорил он, очевидно забывая, что тот же Топорков обольстил его насчет сахара. — «Ступай, говорит, в Крутогорск, там, братец, есть винцо тенериф — это, брат, винцо!» Ну, я, знаете, человек военный, долго не думаю: кушак да шапку или, как сказал мудрец, omniamecumme[14]… зарапортовался! ну, да все равно! слава богу, теперь уж недалечко и до места.
— Однако ж я все-таки не могу сообразить, на что же вы рассчитываете?
— На что? — спросил он меня с некоторым изумлением, вдруг остановясь передо мной, — как на что? Да вы, батюшка, не знаете, что такое Крутогорск! Крутогорск — это, я вам доложу, сторона! Там, знаете, купец — борода безобразнейшая, кафтанишка на нем весь оборванный, сам нищим смотрит — нет, миллионщик, сударь вы мой, в сапоге миллионы носит! Ну, а нам этих негоциантов, что в кургузых там пиджаках щеголяют да тенерифцем отделываются, даром не надобно! Это не по нашей части! Нам подавай этак бороду, такую, знаете, бороду, что как давнул ее, так бы старинные эти крестовики да лобанчики из нее и посыпались — вот нам чего надобно!.. А знаете, не хватить ли нам желудочного? —
Япла-ачу, я стра-ажду!
Но Прошка не являлся. Живновский повторил свой припев уже с ожесточением. Прошка явился.
— Что ж ты, шутить, что ли, собачий сын, со мной вздумал? — возопил Живновский, — службу свою забыл! Так я тебе ее припомню, ска-атина!
Он распростер свою длань и совершенно закрыл ею лицо ополоумевшего раба.
— Драться я, доложу вам, не люблю: это дело ненадежное! а вот помять, скомкать этак мордасы — уж это наше почтение, на том стоим-с. У нас, сударь, в околотке помещица жила, девица и бездетная, так она истинная была на эти вещи затейница. И тоже бить не била, а проштрафится у ней девка, она и пошлет ее по деревням милостыню сбирать; соберет она там куски какие — в застольную: и дворовые сыты, и девка наказана. Вот это, сударь, управление! это я называю управлением.
Он выпил.
— Знаете ли, однако ж, — сказал он, — напиток-то ведь начинает забирать меня — как вы думаете?
Я согласился.
— Стара стала, слаба стала! Шли мы, я помню, в восемьсот четырнадцатом, походом — в месяц по четыре ведра на брата выходило! Ну-с, четырежды восемь тридцать два — кажется, лопнуть можно! — так нет же, все в своем виде! такая уж компания веселая собралась: всё ребята были теплые!
На станционных часах пробило десять. Я зевнул.
— Да вы постойте, не зевайте! Я вам расскажу, был со мной случай. Был у меня брат, такой брат, что днем с огнем не сыщешь — душа! Служил он, сударь, в одном полку с некоим Перетыкиным — так, жалконький был офицеришка. Вот только и поклялись они промеж себя, в счастье ли, в несчастье ли, вывозить друг друга. Брат вышел в отставку, а Перетычка эта полезла в гору, перешла, батюшка, к штатским делам и дослужилась там до чинов генеральских. В двадцатых годах, как теперь помню, пробубнился я жесточайшим манером — штабс-капитан Терпишка в пух обыграл! — натурально, к брату. Вот и припомнил он, что есть у него друг и приятель Перетыкин: «Он, говорит, тебя пристроит!» Пишет он к нему письмо, к Перетычке-то: «Помнишь ли, дескать, друг любезный, как мы с тобой напролет ночи у метресс прокучивали, как ты, как я… помоги брату!» Являюсь я в Петербург с письмом этим прямо к Перетыкину. Принял он меня, во-первых, самым, то есть, безобразнейшим образом: ни сам не садится, ни мне не предлагает. Прочитал письмо. «А