никогда не поступили так благородно, Павел Иваныч.
— Это он по несообразности своей, — сонно отвечает Павел Иваныч.
— И как завсегда чисто одет! даже за канцеляриста признать нельзя.
— Всё в долг, Марья Матвевна-с…
— Это нужды нет; образованному человеку завсегда свою чистоплотность наблюдать следует… вот зато и невесту хорошую себе найдет, а вы не найдете!
— Я скорее найду-с.
— Вот любопытно! уж не думаете ли вы, что из себя очень занимательны?
— Нет-с, я найду не по красоте, а по своей основательности-с… Он что найдет? он горечь какую-нибудь найдет! а я желаю за себя купеческую дочь взять, чтоб за ней, по крайности, тысяча серебра числилась…
— Да! отдадут за вас!
— За меня отдадут-с… У меня, Марья Матвевна, жалованье небольшое, а я и тут способы изыскиваю… стало быть, всякий купец такому человеку дочь свою, зажмуря глаза, препоручить может… Намеднись иду я по улице, а Сокуриха-купчиха смотрит из окна: «Вот, говорит, солидный какой мужчина идет»… так, стало быть, ценят же!.. А за что? не за вертопрашество-с!
— Ну, уж нашли кого! Сокуриху! право, смех!
Эта группа сменяется другою, состоящею из четырех женщин и равного числа мужчин.
— А мы вот так, Петр Федорыч, сделаем, — говорит один из мужчин, — мы махнем на перепутье к Пазухину на завод, да там такую лихорадку отзвоним, что на целую неделю после того угорим!
— Да Пазухин-то нонче не больно разгуляться дает! — говорит со вздохом Петр Федорыч.
— Что ты! да как он осмелится! да я ему в лицо наплюю, если он всю нашу прихоть не исполнит…
— Разве уж для вас, Николай Тимофеич!
— Еще бы он посмел! — вступается супруга Николая Тимофеича, повисшая у него на руке, — у Николая Тимофеича и дела-то его все — стало быть, какой же он подчиненный будет, коли начальников своих уважать не станет?
— Я, брат Петр Федорыч, так тебе скажу, — продолжает Николай Тимофеич, — что хотя, конечно, я деньгами от Пазухина заимствуюсь, а все-таки, если он меня, окроме того, уважать не станет, так я хоша деньги ему в лицо и не брошу, однако досаду большую ему сделаю.
— Еще бы! — отзывается супруга.
— И если у него за обедом уха подается розная, получше гостям со стерлядями, а похуже — с окунями, так он мне с окунями не подавай, потому что я сделаю ему невежество…
— Что говорить, Николай Тимофеич! вы человек нужный, властный!
— Я у него в доме что хошь делаю! захочу, чтоб фрукт был, будет и фрукт… всякий расход он для меня сделать должен… И стало быть, если я тебя и твоих семейных к Пазухину приглашаю, так ты можешь ехать безо всякой опасности.
— Хорошо вам на свете жить, Николай Тимофеич, — говорит со вздохом Петр Федорыч, — вот и в равных с вами чинах нахожусь, а все счастья нет.
— Этот, брат, ты сюжет оставь… всякое место своего обладателя знает, а потому оно и дается такому человеку, который свой предмет в существе веществ понимает.
Эту компанию сменяет парочка: муж с женой, тоже в гражданских костюмах.
— Ты мне вот и платьишка-то порядочного сделать не можешь! — говорит жена, — а тоже на гулянье идет!
— Молчи, сударыня, молчи!
— Мне на что молчать, мне на то бог язык дал, чтоб говорить… только от тебя и слов, что молчать… а тоже гулять идет!
— Вот ужо погоди, домой придем!
— Ишь гуляльщик какой нашелся! жене шляпки третий год купить не может… Ты разве голую меня от родителей брал? чай, тоже всего напасено было.
— Молчи, говорят тебе, молчи, змея!
— Что уж ты, видно, бить меня хочешь за то, что я тебе справедливость свою высказываю?.. что ж, бей! По крайности пусть на народе посмотрят, каково мне с тобой житье… со сквалыжником!
Пара проходит мимо.
— А что наши господа! — говорит лакей одного из знакомых мне губернских аристократов, — только разве что понятие одно, что господа… да и понятия-то нет!
— Господа бывают разные, — вступается другой лакей, — один господин своего понятия не имеет, так от слуги понятием заимствуется, другой, напротив того, желает, чтоб от него слуга понятием заимствовался…
— А вот у наших господ так и своего-то понятия нет, да и от нашего брата заняться ничем не хотят, — замечает третий лакей.
— Это, брат, самое худое дело, — отвечает второй лакей, — это все равно значит, что в доме большого нет. Примерно, я теперь в доме у буфета состою, а Петров состоит по части комнатного убранства… стало быть, если без понятия жить, он в мою часть, а я в его буду входить, и будем мы, выходит, комнаты два раза подметать, а посуду, значит, немытую оставим.
— Господин хошь и господин, а тоже зря выговаривать не должен, — благоразумно замечает первый лакей.
— Как можно зря выговаривать! это значит человека только запугать и в неспособность его произвести.
— А слышал, Михей, что с Петрушкой с Порфирьевским намеднись случилось… Барин-от пришел, а он спал на лавке, да вскочивши спросоньев, и ну в холодной печке кочергой мешать…
— Во сне, должно быть, видел, что печку топит!
— Что другого и видеть-то! всякий свою ремесленность видит! Вот я нонче три ночи сряду все во сне сапоги чищу…
— Господа! расступитесь, расступитесь, сделайте ваше одолжение! — кричит частный пристав Рогуля, протискиваясь брюхом в толпу, — ты, мужик, чего тут стал? разве здесь твое место?
Последние слова относятся к зазевавшемуся субъекту, обладающему бородой и облаченному в серый кафтан. Толпа раздается, и на сцену является генеральша Дарья Михайловна Голубовицкая. Генеральша очень видная и красивая женщина; в ее поступи и движениях замечается та неробкость, которая легко дается всякой умной женщине, поставленной обстоятельствами выше общего уровня толпы; она очень хорошо одета, что также придает не мало блеску ее прекрасной внешности. Впереди идут два маленьких сына генеральши, но такие миленькие, «такие душки», как говорят в провинции, что их скорее можно признать за хорошие конфетки, нежели за мальчиков. Генеральша окружена целою толпою придворных льстецов, которые наперерыв усиливаются очаровать ее своим остроумием, любезностью и преимущественно щегольским французским языком. В особенности же суетится и хлопочет кругленький и пузатенький помещик Загржембович, который то забежит вперед и полюбуется на детей, то опять поравняется с Дарьей Михайловной, и всегда найдется сказать что-нибудь лестное и приятное. Губернская молодежь без ума от Дарьи Михайловны.
— Quel charme, que cette femme![51] — говорит Леонид Сергеич Разбитной, который, по смерти князя Чебылкина, охотно пристроился под крыло генерала Голубовицкого. Дарья Михайловна слышит это и слегка улыбается тою сладкою улыбкой, которая принадлежит только хорошеньким женщинам, вполне уверенным в своем торжестве.
Шествие замыкается самим генералом Голубовицким, одетым в вицмундирный фрак и идущим, как прилично высокому губернскому сановнику, с заложенными за спину руками. Сановитость генерала такова, что никакое самое обстоятельное описание не может противостоять ее лучам; высокий рост и соответствующее телосложение придают ему еще более величия, так что его превосходительству стоит только повернуть головой или подернуть бровью, чтобы тьма подчиненных бросилась вперед, с целью произвести порядок. Генерал также окружен своим штатом, но это не вертопрахи какие-нибудь, а люди солидные, снискавшие общее уважение через доказанную ими преданность или же способность к приобретениям всякого рода. Тут вижу я и знакомца моего Порфирия Петровича, который, по мелкости своего роста, обязывается делать два шага там, где его превосходительству приходится делать только один. Тут же и добродушный глава «приятного семейства», господин Размановский, отпущенный своею супругой погулять и по этому случаю улыбающийся до самого затылка. Тут же и величественный директор народного училища, у которого на лице начертано: «Аз есмь уныние и тошнота, ибо корни учения горьки, и лишь плоды его сладки», и много других еще, высоких и маленьких, пузатеньких и тщедушных, горделивых и смирных.
Генеральша пожелала отдохнуть. Частный пристав Рогуля стремглав бросается вперед и очищает от народа ту часть берегового пространства, которая необходима для того, чтоб открыть взорам высоких посетителей прелестную картину отплытия святых икон. Неизвестно откуда, внезапно являются стулья и кресла для генеральши и ее приближенных. Правда, что в помощь Рогуле вырос из земли отставной подпоручик Живновский, который, из любви к искусству, суетится и распоряжается, как будто ему обещали за труды повышение чином.
Судя по торжественному виду, с которым Живновский проходит мимо генеральши, нельзя не согласиться, что он должен быть совершенно доволен собой. Он как-то изгибает свою голову, потрясает спиной и непременно прикладывает к козырьку руку, когда приближается к ее превосходительству.
— Мсьё Загржембович, сядьте подле меня, — говорит Дарья Михайловна, — я хочу, чтоб вы были сегодня моим чичероне.
Загржембович устремляется к генеральше, садится на стул несколько боком и всю особу свою приветливо наклоняет по направлению к ее превосходительству.
— Скажите, пожалуйста, в ваших местах таких процессий не бывает? — спрашивает Дарья Михайловна.
— Oh, madame, mais comment donc! le peuple est dans l’enfance chez nous comme ailleurs. Mais e’est bien plus beau chez nous![52]
— Вы несправедливы, мсьё Загржембович, вы личную свою досаду переносите на нас, бедных крутогорских жителей…
— Только не на вас, Дарья Михайловна!
— Посмотрите на эту толпу, одетую в пестрые праздничные свои наряды, — продолжает генеральша, не обратив внимания на комплимент своего усердного поклонника, — mais je vous demande un peu, si ce n’est pas joli?
— Oui, c’est joli,mais chez nous c’est imposant, c’est beau![53] разница между этим зрелищем и теми, которые я когда-то имел случай видеть, та же самая, как между женщиной, которую мы называем не более как миленькою, и женщиной… mais vous savez: il у a de ces femmes qui par leurs traits, leur port vous rappellent ces belles statues de I’antiquite!..[54]
Загржембович масляно взирает на Дарью Михайловну, которая, с своей стороны, чувствуя, что комплимент сказан ей, так сказать, в упор, впадает по этому поводу в задумчивость и предается самым сладостнейшим мечтаниям. И она тоже belle вme incomprise,[55] принуждена влачить son existence manquйe[56] в незнаемом Крутогорске, где о хорошенькой женщине говорят с каким-то неблаговидным причмокиваньем, где не могут иметь понятия о тех тонких, эфирных нитях, из которых составлено все существо порядочной женщины… И перед глазами ее наяву проносится сон… сон, которого горячая атмосфера полна зовущих звуков и раздражающих благоуханий. Глаза ее ласково жмурятся, на губах показывается улыбка, и все ее хорошенькое тело лениво опускается на спинку неудобного кресла, которое принесено сюда, благодаря услужливости подпоручика Живновского.
— А все-таки это мило! — говорит