силы в нашей сегодняшней борьбе за идеалы социально-справедливой жизни.
О первом значении кратко, но исчерпывающе сказал Горький: «Невозможно понять историю России во второй половине XIX века без помощи Щедрина». Действительно, щедринские произведения являются единственным в своем роде художественным и публицистическим «комментарием» русской жизни прошлого века. «Комментарием» этим интересовались Маркс и Энгельс, читавшие Щедрина в подлиннике. Много раз обращался к нему Ленин, окружавший талант писателя таким пристальным вниманием.
Следует, однако, признать, что, несмотря на общепризнанность Щедрина, его сейчас плохо знают, мало читают. Некоторых отпугивает смелость его критики и отрицания, мощь разрушающих ударов, странный мир его героев, в котором наряду с живыми людьми, чаще отрицательного типа, сосуществуют люди-куклы, автоматы, маски, силуэты, а наряду с реальной жизнью — царство «теней» и «призраков». Отпугивают также мрачность многих произведений и их сатирическая жесткость. «Бич сарказма, — говорил декабрист М. С. Лунин, — так же сечет, как и топор палача». А Щедрин, как сказано, был гением сарказма. Для многих Щедрин слишком неуютный, колючий, беспощадный писатель. Даже Луначарский, большой его почитатель, говорил: «Сатира Щедрина <…> при всем блестящем остроумии тяжела, ее просто трудно читать! Она такая злая, она звенит как натянутая струна, она готова оборваться. Она надрывает Вам сердце…»
И это отчасти верно. Некоторые произведения Щедрина, особенно последних лет его жизни, написанные в полосе глубокой реакции 1880-х годов, трагичны и предельно напряженны. Кроме того, как уже указано, многое в них погружено в политический быт своего времени и без конкретного знания этого быта трудно для восприятия.
Но не менее верно и другое — неумирающая художественная ценность основных образов, созданных писателем, могущество и духовное бесстрашие его мысли, ни с чем не сравнимая познавательная сила его произведений, наконец, великая устремленность Щедрина в будущее, неизменно предстоявшее перед его умственным взором в перспективе, хотя и неясной, социалистического идеала.
«Писатели, — утверждал Чехов, — которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же… Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас».
Этот «важный признак» в высшей степени характерен для Щедрина (как и для самого Чехова). Он был и остается одним из тех великих писателей, который умел проводить положительные идеалы в отрицательной форме, умел тревожить мысль и совесть людей, звать их на борьбу за высокий, справедливый строй жизни. «Sursum corda!» — «Горй имеем сердцб!» — любил повторять Щедрин слова библейского зова пророка Иеремии, вкладывая в них всю силу своей жажды добра и правды. «Неизменным предметом моей литературной деятельности, — утверждал он, — был протест против произвола, лганья, хищничества, предательства, пустомыслия и т. д. Ройтесь, сколько хотите во всей массе мною написанного, — ручаюсь, ничего другого не найдете».
Могучий «протест» Щедрина против всего отрицательного в личной и социальной жизни человека, так же как и его исполненная редкого напряжения и страсти устремленность к идеалам, является живой силой и теперь, когда началось устранение из нашего общества всего плохого, что накопилось в нем, что мы называем «негативными явлениями». В этом движении выдающегося исторического значения Щедрин наш помощник.
Щедрина надо знать, надо читать. Он вводит в понимание социальных глубин и закономерностей жизни, высоко возносит духовность человека и нравственно очищает его.
А теперь, познакомившись с кратким очерком жизни и творчества Щедрина, пусть читатель внимательно вглядится в его портрет, помещенный в начале настоящей книги. Портрет этот произвел при своем первом воспроизведении сильное впечатление на современников писателя и продолжает производить такое же впечатление на людей нашей эпохи. Вот одно из них, принадлежащее Мариэтте Шагинян. Оно записано в ее «Воспоминаниях»: «…несравнимо сильнее всех книг Щедрина подействовал на меня его портрет <…> Из-под густых бровей и тяжелых надбровий прямо в глаза вам смотрит отчаянный, почти безумный в своей горечи, какой-то вопрошающий ваг взгляд — взгляд великого русского писателя. И в этих глазах — весь путь, все наследие, школа мысли и чувства тех, кто любил свою родину «сквозь слезы», кто боролся за все прекрасное в ней, выйдя один на один, как богатырь в поле, на схватку с безобразными масками, искажавшими это прекрасное».
С. Макашин
ГУБЕРНСКИЕ ОЧЕРКИ
В одном из далеких углов России есть город, который как-то особенно говорит моему сердцу. Не то чтобы он отличался великолепными зданиями, нет в нем садов семирамидиных, ни одного даже трехэтажного дома не встретите вы в длинном ряде улиц, да и улицы-то всё немощеные; но есть что-то мирное, патриархальное во всей его физиономии, что-то успокоивающее душу в тишине, которая царствует на стогнах его. Въезжая в этот город, вы как будто чувствуете, что карьера ваша здесь кончилась, что вы ничего уже не можете требовать от жизни, что вам остается только жить в прошлом и переваривать ваши воспоминания.
И в самом деле, из этого города даже дороги дальше никуда нет, как будто здесь конец миру. Куда ни взглянете вы окрест — лес, луга да степь; степь, лес и луга; где-где вьется прихотливым извивом проселок, и бойко проскачет по нем телега, запряженная маленькою резвою лошадкой, и опять все затихнет, все потонет в общем однообразии…
Крутогорск расположен очень живописно; когда вы подъезжаете к нему летним вечером, со стороны реки, и глазам вашим издалека откроется брошенный на крутом берегу городской сад, присутственные места и эта прекрасная группа церквей, которая господствует над всею окрестностью, — вы не оторвете глаз от этой картины. Темнеет. Огни зажигаются и в присутственных местах и в остроге, стоящих на обрыве, и в тех лачужках, которые лепятся тесно, внизу, подле самой воды; весь берег кажется усеянным огнями. И бог знает почему, вследствие ли душевной усталости или просто от дорожного утомления, и острог и присутственные места кажутся вам приютами мира и любви, лачужки населяются Филемонами и Бавкидами, и вы ощущаете в душе вашей такую ясность, такую кротость и мягкость… Но вот долетают до вас звуки колоколов, зовущих ко всенощной; вы еще далеко от города, и звуки касаются слуха вашего безразлично, в виде общего гула, как будто весь воздух полон чудной музыки, как будто все вокруг вас живет и дышит; и если вы когда-нибудь были ребенком, если у вас было детство, оно с изумительною подробностью встанет перед вами; и внезапно воскреснет в вашем сердце вся его свежесть, вся его впечатлительность, все верования, вся эта милая слепота, которую впоследствии рассеял опыт и которая так долго и так всецело утешала ваше существование.
Но мрак все более и более завладевает горизонтом; высокие шпили церквей тонут в воздухе и кажутся какими-то фантастическими тенями; огни по берегу выступают ярче и ярче; голос ваш звонче и яснее раздается в воздухе. Перед вами река… Но ясна и спокойна ее поверхность, ровно ее чистое зеркало, отражающее в себе бледно-голубое небо с его миллионами звезд; тихо и мягко ласкает вас влажный воздух ночи, и ничто, никакой звук не возмущает как бы оцепеневшей окрестности. Паром словно не движется, и только нетерпеливый стук лошадиного копыта о помост да всплеск вынимаемого из воды шеста возвращают вас к сознанию чего-то действительного, не фантастического.
Но вот и берег. Начинается суматоха; вынимаются причалы; экипаж ваш слегка трогается; вы слышите глухое позвякиванье подвязанного колокольчика; пристегивают пристяжных; наконец все готово; в тарантасе вашем появляется шляпа и слышится: «Не будет ли, батюшка, вашей милости?» — «Трогай!» — раздается сзади, и вот вы бойко взбираетесь на крутую гору, по почтовой дороге, ведущей мимо общественного сада. А в городе между тем во всех окнах горят уж огни; по улицам еще бродят рассеянные группы гуляющих; вы чувствуете себя дома и, остановив ямщика, вылезаете из экипажа и сами идете бродить.
Боже! как весело вам, как хорошо и отрадно на этих деревянных тротуарах! Все вас знают, вас любят, вам улыбаются! Вон мелькнули в окнах четыре фигуры за четвероугольным столом, предающиеся деловому отдохновению за карточным столом; вот из другого окна столбом валит дым, обличающий собравшуюся в доме веселую компанию приказных, а быть может, и сановников; вот послышался вам из соседнего дома смех, звонкий смех, от которого вдруг упало в груди ваше юное сердце, и тут же, с ним рядом, произносится острота, очень хорошая острота, которую вы уж много раз слышали, но которая, в этот вечер, кажется вам особенно привлекательною, и вы не сердитесь, а как-то добродушно и ласково улыбаетесь ей. Но вот и гуляющие — всё больше женский пол, около которого, как и везде, как комары над болотом, роится молодежь. Эта молодежь иногда казалась вам нестерпимою: в ее стремлениях к женскому полу вы видели что-то не совсем опрятное; шуточки и нежности ее отзывались в ваших ушах грубо и матерьяльно; но в этот вечер вы добры. Если б вам встретился пылкий Трезор, томно виляющий хвостом на бегу за кокеткой Дианкой, вы и тут нашли бы средство отыскать что-то наивное, буколическое. Вот и она, крутогорская звезда, гонительница знаменитого рода князей Чебылкиных — единственного княжеского рода во всей Крутогорской губернии, — наша Вера Готлибовна, немка по происхождению, но русская по складу ума и сердца! Идет она, и издали несется ее голос, звонко командующий над целым взводом молодых вздыхателей; идет она, и прячется седовласая голова князя Чебылкина, высунувшаяся было из окна, ожигаются губы княгини, кушающей вечерний чай, и выпадает фарфоровая куколка из рук двадцатилетней княжны, играющей в растворенном окне. Вот и вы, великолепная Катерина Осиповна, также звезда крутогорская, вы, которой роскошные формы напоминают лучшие времена человечества, вы, которую ни с кем сравнить не смею, кроме гречанки Бобелины. Около вас также роятся поклонники и вьется жирный разговор, для которого неистощимым предметом служат ваши прелести. И все это так приветливо улыбается вам, всякому вы жмете руку, со всяким вступаете в разговор. Вера Готлибовна рассказывает вам какую-нибудь новую проделку князя Чебылкина; Порфирий Петрович передает замечательный случай из вчерашнего преферанса.
Но вот и сам его сиятельство, князь Чебылкин, изволит возвращаться от всенощной, четверней в коляске. Его сиятельство милостиво раскланивается на все стороны; четверня раскормленных лошадок влачит коляску мерным и томным шагом: сами бессловесные чувствуют всю важность возложенного на них подвига и ведут себя, как следует лошадям хорошего тона.
Наконец и совсем стемнело; гуляющие исчезли с улиц; окна в домах