усиливаясь уловить мою мысль, а своим собственным глазам старалась придать выражение беспечности и даже наивной веселости.
— Это, ваше благородие, так… уволенный, ваше благородие… он перед вами только что выпить зашел… это ведь, кажется, можно?
Последние слова были сказаны не без иронии.
— Да чтой-то, Михеич, хошь бы ты почтение его благородию отдал, — продолжала Мавра Кузьмовна, — а то мурлыкаешь там невесть что.
Неизвестный обернулся, подошел к столу и уставил бессмысленный взор на водку.
— А что, благодетельница, повторить можно? — спросил он сиплым голосом и слабо трясясь всем телом.
— Что ты за человек? — спросил я его. Он посмотрел на меня мутными глазами.
— То есть… ваше благородие желаете знать, каков я таков человек есть? — сказал он, спотыкаясь на каждом слове, — что ж, для нас объясниться дело не мудреное… не прынц же я, потому как и одеяния для того приличного не имею, а лучше сказать, просто-напросто, я исключенный из духовного звания причетник, сиречь овца заблудшая… вот я каков человек есть!
Он остановился, сначала глубоко вздохнул, но потом вдруг фыркнул и, изобразив из себя ферт, внезапно перешел из довольно густого баритона в самый тонкий, маслянистый тенор.
— Не возмогу рещи, — продолжал он, вздернув голову кверху и подкатив глаза так, что видны делались одни воспаленные белки, — не возмогу рещи, сколь многие претерпел я гонения. Если не сподобился, яко Иона, содержаться во чреве китове, зато в собственном моем чреве содержал беса три года и три месяца… И паки обуреваем был злою женою, по вся дни износившею предо мной звериный свой образ… И паки обуян был жаждою огненною и не утолил гортани своей до сего дня…
— Вы его не обессудьте, ваше благородие, — прервала Мавра Кузьмовна, — он у нас уж такой от рождения, в уме оченно уж недостаточен… Полно, полно, Михеич; пора, чай, и к домам.
— Нет, Мавра Кузьмовна, уж коли язык сам возговорил, стало быть, говорить ему надо, и вы мне не препятствуйте… Ваше высокоблагородие! вот как пред богом, так и перед вами… наг и бос, нищ и убог предстою. Прошу водки — не дают! Прошу денег — не дают! Стало быть, за что же я, за что же…
— Да; не дают тебе водки! и то уж почесть кабак внутре-то у тебя завелся! — прервала его хозяйка, стараясь улыбнуться, но с очевидным озлоблением.
— Не препятствуйте, Мавра Кузьмовна! я здесь перед их высокоблагородием… Они любопытствуют знать, каков я есть человек, — должон же я об себе ответствовать! Ваше высокоблагородие! позвольте речь держать! позвольте как отцу объявиться, почему как я на краю погибели нахожусь, и если не изведет меня оттуду десница ваша, то вскорости буду даже на дне оной! за что они меня режут?
И он неожиданно подбежал к окну и, отворив его, неистовым голосом закричал:
— Православные! режут!
Мавра Кузьмовна побледнела. Сцена эта видимо ее беспокоила с самого начала; но при таком неожиданном окончании она до такой степени смутилась, что как будто бы совершенно позабыла обо мне.
— Ах ты, господи! Вот уж шестую неделю так-то с ним маемся! ин искать уж другого! — повторяла она про себя, — одною этою водкой всю келью испоганил, антихрист ты этакой!
И, уцепившись за полы его кафтана, она тянула его от окна. Во время этой суматохи из-за перегородки шмыгнули две фигуры: одна мужская, в вицмундирном фраке, другая женская, в немецком платье. Мавра Кузьмовна продолжала некоторое время барахтаться с Михеичем, но он присмирел так же неожиданно, как и пришел в экстаз, и обратился к нам уже с веселым лицом.
— Ну, полноте, полноте, Мавра Кузьмовна, — сказал он, с улыбкою глядя на хозяйку, которая вся тряслась, — я ничего… я так только покуражился маленько, чтоб знали его высокоблагородие, каков я человек есть, потому как я могу в вашем доме всякое неистовство учинить, и ни от кого ни в чем мне запрету быть невозможно… По той причине, что могу я вам в глаза всем наплевать, и без меня вся ваша механика погибе.
Старуха была ни жива ни мертва; она и тряслась, и охала, и кланялась ему почти в ноги и в то же время охотно вырвала бы ему поганый его язык, который готов был, того и гляди, выдать какую-то важную тайну. Мое положение также делалось из рук вот неловким; я не мог не предъявить своего посредничества уже по тому одному, что присутствие Михеича решительно мешало мне приступить к делу.
— Что ты за человек и по какому случаю находишься здесь? — спросил я снова Михеича, — отвечай!
Он улыбнулся и поглядел на Мавру Кузьмовну, которая с пытливым беспокойством смотрела ему в глаза.
— А хочешь расскажу? — сказал он.
Прошло несколько минут томительного ожидания.
— Ну, не трясись! так уж и быть, не скажу! только завтра смотри у меня! перевертываться живей! теперь уж всего два денька и погулять-то осталось! Прощай, старуха! припасай водки!
И, взявши картуз, он тут же в комнате надел его на голову и побрел пошатываясь к двери. Мавра Кузьмовна вздохнула свободнее и начала креститься.
— А хорош буду архиерей? — спросил он, останавливаясь в дверях и растопырив руки фертом.
Мавра Кузьмовна снова заохала.
— Ну, ну, добро, не трясись! прощенья просим, ваше высокоблагородие! как буду архиереем, безотменно отпущу вам вольная и невольная…
— Что ж это за человек? — спросил я Мавру Кузьмовну, когда он вышел.
Она уже оправилась от страха, который нагнала было на нее выходка Михеича, и стояла передо мной довольно спокойно.
— Не пожалуете ли водочки? — сказала она, не отвечая на мой вопрос, — али, может, виноградного… или чайку угодно?
— Хитришь ты со мной, Мавра Кузьмовна.
— Зачем, кажется, мне с тобой хитрить, барин! Кажется, хитрить мне с тобой не надо… да просим милости откушать… Аннушка! Аннушка!
— Отчего ж ты не хочешь сказать, что за человек этот Михеич?
— Да что сказать-то, ваше благородие? так, праздношатающий, пьяница… его и оттолева-то уж выгнали… где ему настоящее место есть. Ходит по домам да водку пьет… это хоть у кого в городе спросите…
— Зачем же ты его к себе в дом пускаешь?
— А коли не пустишь! Сами, чай, видели, каков он есть человек… не пусти, так, пожалуй, и гнездо-то наше огнем разорит. Да выкушайте хоть виноградного-то!
В это время вошла Аннушка, девка лет двадцати пяти, шумя великим множеством туго накрахмаленных юпок; на ней было ситцевое платье декольте, а на руках перчатки, у которых пальцы наполовину обрезаны. Девка, как все вообще русские мещанки, воспитанные на пуховиках и чае, отличалась с виду тою дряблою тучностью, которая почему-то напоминает о китовом жире; лицо у нее было, что называется, форменное: мясистое, круглое, плоское, мягкое, сильно избеленное и с крепко приглаженными волосами, намазанными мусатовскою помадой.
— Вы меня, тетонька, кликали? — спросила она, потупляя глаза и произнося слова в нос.
— Подь, подь сюда, умница, — сказала Мавра Кузьмовна, которой лицо расцвело при виде этого жирного, белого выкормка, — вот, батюшка, какую красавицу вырастила… племянница мне будет.
— Ах, тетонька, вы меня завсегда в конфузию приводите, — проговорила девица, как будто нехотя подвигаясь вперед.
— Подь, чего стыдиться-то! подь, касатка, — барин доброй! Мы здесь, ваше благородие, в дикости живем, окроме приказных да пьяного народу, никого не видим… Было и наше времечко! тоже с людьми важивались; народ всё чистый, капитальный езживал… ну и мы, глядя на них, обхождения перенимали… Попроси, умница, его благородие чайком.
— Я чаю не буду пить, Мавра Кузьмовна, теперь уже поздно, да и дело мне есть до тебя.
— Чтой-то, батюшка, уж будто дело горит! дело делом, а чай чаем: выкушай, родимый.
— Уж сделайте такое ваше одолжение, господни граф, — пролепетала Аннушка, складывая губы на манер сердца, — мы завсегда с приезжими учтивыми кавалерами компанию иметь готовы, по той самой причине, что и сами обхождением заимствоваться оченно желаем…
— Просим выкушать! — настаивала, с своей стороны, Кузьмовна, — у меня, сударь, и генералы чай кушивали… Тоже, чай, знаете генерала Гореглядова, Ардальона Михайлыча — ну, приятель мне был. Приедет, бывало, в скиты, царство ему небесное: «Ну, говорит, Кузьмовна, хоть келью мы у тебя и станем ужотка зорить, а чаю выпить можно»… Да где же у тебя жених-от девался, Аннушка? Ты бы небось позвала его сюда: все бы барину-то поповаднее было.
— А у вас в доме и свадьба? — спросил я.
— Как же, сударь; тоже за благородного Аннушку выдаю: больно уж смирен парень-эт… да позови же Алексея-то Иваныча.
— Они, тетонька, в присутствие пошли: сказывают, делов оченно много.
— Как же ты отдаешь племянницу за чиновника? ведь он не дозволит ей в старых-то обычаях оставаться.
— И, батюшка! об нас только слава этта идет, будто мы кому ни на есть претим… какие тут старые обычаи! она вон и теперича в немецком платье ходит… Да выкушай же чайку-то, господин чиновник!
Нечего делать, я должен был согласиться выпить чаю среди бела дня.
— Однако признайся, Кузьмовна, — сказал я, когда Аннушка вышла, — знала ты, что я сегодня у тебя буду?
Мавра Кузьмовна пристально взглянула на меня и как будто призадумалась.
— Почем же я тако дело знать могу? — сказала она немного погодя.
— Однако вспомни: может быть, и знала.
— Нет, ваше благородие, нам в мнениях наших начальников произойти невозможно… Да хоша бы я и могла знать, так, значит, никакой для себя пользы из этого не угадала, почему как ваше благородие сами видели, в каких меня делах застали.
— Это-то меня и удивляет, что ты знала, что я должен у тебя быть, и не приготовилась…
— Кабы знать, отчего бы не приготовиться.
— А к кому же вчера вечером шалдежский Афанасий приезжал?
Она посмотрела на меня с таким наивным изумлением, что я не мог не расхохотаться. Она тоже улыбнулась.
— Какой же это такой Афонасий? Кажется, я никакого Афонасья словно и не знаю.
— Полно, старуха, ведь Афанасий-то у исправника в арестантской сидит; он уж сознался.
— Нет, батюшка ваше благородие, уж коли на то пошло, так я истинно никакого Афонасья не знаю… Может, злые люди на меня сплётки плетут, потому как мое дело одинокое, а я ни в каких делах причинна не состою… Посещению твоему мы, конечно, оченно ради, однако за каким ты делом к нам приехал, об эвтом мы неизвестны… Так-то, сударь!
— Мне нужно бы кой об чем спросить тебя.
— Спрашивай, сударь,