добываю, что из-за рюмки сивухи, а уж не из чего другого, рад жизнь потерять.
— Это точно, что готов по первому повелению… да вот, отцы вы наши, денег бы триста рублей надо…
— Уж и триста! вот мать Магдалина (Мавра Кузьмовна) по двугривенничку выдавать будет.
— Нет уж, честной господин, по двугривенничку обидно будет.
— Так ты говори дело, а то триста рублей!..
И условились они тут на полтораста рублей: половину вперед отдать, а половину по совершении.
— А вы еще ладите, чтоб быть здесь архиерею, — сказала Кузьмовна, — мать Варсонофия! своди-тко молодца-то в светелку, а мы здесь втроем по душе потолкуем.
Михеича действительно увели, и остались они втроем. Тут я всего, ваше высокоблагородие, наслушался, да и об архиерее-то, признаться, впервой узнал. Знал я, что они, с позволения сказать, развратники, ну, а этого и во сне не чаял. И кто ж архиерей-то! Андрюшка Прорвин, здешний, ваше высокоблагородие, мещанин, по питейной части служил, и сколько даже раз я его за мошенничества стегал, а у них вот пастырь-с! Даже смеху достойно, как они очки-то втирают!
— Позвольте, однако ж, — прервал я, — по какой же причине они выбрали себе такого бездельника? неужели у них получше людей нет?
— Как не быть-с! вот хоть бы здесь купец есть, Иван Мелентьев прозывается, — ну, этот точно что человек, однако, видно, ему не рука — по той причине, что этому архиерею, будь он хошь семи пядей во лбу, годик, много два поцарствовать, а потом, известно, в тюрьме же гнить придется. Да и для них-то самих, пожалуй, через два-то года корысть в нем не велика, потому как он свою пакость уже исполнит, попов им наставит, так они и сами его хошь с руками выдадут. Никто хороший-то на такой карьер и не соблазняется. Только вот-с купец-от, объявивши Мавре Кузьмовне, что такого-то они архиерея для себя добыли, все, знаете, настаивает, чтоб жить ему в здешнем месте.
— Здесь, — говорит, — нашего християнства вся колыбель состоит, так и пастырю быть тут пригоже.
Ну, а Кузьмовна тоже свой расчет в голове держит: «Не дело, говорит, вы, отцы, затеваете».
— Помилуйте, матушка Мавра Кузьмовна, да почему же вам теперича этот сюжет поперек стал-с?
— А потому поперек, что для нас, старинных ваших радетелей, этак-ту, пожалуй, и обидно будет.
— Почему ж обидно-с? Будьте удостоверены, матушка, что мы насчет содержаниев не постоим-с, потому как мы собственно для християнства тут рассуждение имеем и оченно хорошо понимаем, какие ваши в этом предмете заслуги состоят.
— Вы вот тамотка все насчет християнства заботу имеете. А ты сперва расскажи, чем оно теперь-то, по-твоему, не хорошо, християнство-то?
— Да как же-с, матушка! известно, овцы без «просвещения» ходят-с, оно даже и со стороны зазорно!
— А какого им ляду «просвещения»! ты вот говоришь «просвещение», а они, пожалуй, и приобыкли без «просвещения»-то, так им оно поди и за ересь еще покажется.
— Помилуйте, как же это возможно? Да уж одно то во внимание примите, что служба какая будет! На одни украшения сколько тысяч пошло-с, лепирии золотые, и все одно к одному-с…
— Так-то так… ну, и пущай к нам в побывку ездит: это точно, что худого тут нет. Только оставаться ему здесь не след, и вот тебе мое последнее слово, что не бывать этому, какова я на этом месте жива состою
— Да в чем же вы сомневаться изволите, Мавра Кузьмовна?
— Господи! жили-жили, радели-радели, и ну-тка, ступай теперь вон, говорят! да вы, отцы, жирны, что ли, уж больно стали, что там обесились! Теперича хоть и я: стара-стара, а все же утроба, чай, есть просит! я ведь, почтенный, уж не молоденькая постничать-то! А то, поди-тка, Андрюшке свое место уступи! ведь известно, не станет он задаром буркулами-то вертеть, почнет тоже к себе народ залучать, так мы-то при чем будем?
Стал было он ее еще уговаривать, однако старуха укрепилась. Сколь ни говорил, обещал даже капитал в ланбарт положить, ничем не пронял. Твердит себе одно: «Не хочу да не хочу!» — «Я, говорит, не за тем век изжила, чтоб под конец жизни в панёвщицы произойти; мне, говорит, окромя твоего капиталу, тоже величанье лестно, а какой же я буду человек за твоим за Андрюшкой? — просто последний человек!» На том и порешили, что быть в здешнем месте Андрюшке только наездом и ни во что, без согласия Мавры Кузьмовны, не вступаться. И диво бы они так не решили: купец-от знал, что эта ехидная Маврушка такую власть над этой яичницей имеет, что стоит ей только слово в народ кинуть, так, пожалуй, и Андрюшку-то в колья примут-с.
Тут я узнал, что должен он быть сюда через шесть недель и что к этому времени Мавра Кузьмовна и людей таких должна приискать, чтобы грамотны были… Верьте богу, ваше высокоблагородие, что, когда они ушли, я в силу великую отдохнуть даже мог. Прибежал домой и в ту ж минуту послал секретно за Михеичем; привели мне его, что называется, мертвецки.
— А что, — говорю, — рыло ты пьяное, тоже в попы хочешь?
Как ни был он пьян, однако тут отрезвел и уставил на меня сонные глаза.
— Ну, — говорю, — у меня цыц! пей и блажи сколько душе угодно, а из-под моей власти не выходить! слышишь! Как выдет у вас что-нибудь новенькое, а пуще всего даст свой дух Андрюшка — живым манером ко мне!
Пал он мне, сударь, в ноги и поклялся родителями обо всем мне весть подавать. И точно-с, с этих пор кажную ночь я уж знаю, об чем у них днем сюжет был… должен быть он здесь, то есть Андрюшка-с, по моему расчету, не завтра, так послезавтрева к ночи беспременно-с.
И диковинное это дело, ваше высокоблагородие! человек я, кажется, к этим делам приобыкший, всякого, что называется, пороху нанюхался, даже самые побои принимал, а теперь вот словно новичок какой, весь кураж потерял-с. В груди будто теснота, спину ломит, даже губы сохнут-с… И чем ближе подступает время, тем все больше и больше будто естество в тебе все вверх поднимается. Точно те времена воротились, как, бывало, около Глафиры Николавниной юпки прохаживался. Ходишь, знаете, бывало, заденешь только, так словно озноб всего прошибет… Даже во сне вижу, как я, их всех накрою, как они, знаете, собрались, и свечи горят-с…
— Ну, а если не удастся накрыть? — спросил и. Маслобойников испугался и даже побледнел.
— Помилуй бог, ваше высокоблагородие, как же этому быть возможно?.. да у меня даже теперь поясница отнялась от одних ваших слов.
— А как же вы предполагаете распорядиться, если вам это дело удастся?
Маслобойников вздохнул и задумался.
— Придется по начальству представить, — сказал он угрюмо и опять задумался.
— Ведь они, ваше высокоблагородие, — продолжал он, — многих тысяч не пожалели бы, только чтоб это дело как ни на есть покрыть! а от начальства какую отраду, кроме огорченья, получишь, сами изволите знать! Да скрыть-то нельзя-с! потому что кто его знает? может, он и в другом месте попадется, так и тебя заодно уж оговорит, а наш брат полицейский тоже свинья не последняя: не размыслит того, что товарища на поруганье предавать не следует — ломит себе на бумагу все, что ни сбрешут ему на допросе! ну, и не разделаешься с ним, пожалуй, в ту пору… Нет, видно, уж по начальству придется.
Сказав это, Маслобойников впал в какое-то меланхолически-сентиментальное настроение духа, глаза уставил в землю, руками начал «тужить» и все дальнейшее произносил тоненьким головным тенором:
— И добро бы доподлинно не служили! А то, кажется, какой еще службы желать! Намеднись его высокородие говорит: «Ты, говорит, хапанцы свои наблюдай, да помни тоже, какова совесть есть!» Будто мы уж и «совести» не знаем-с! Сами, чай, изволите знать, про какую их высокородие «совесть» поминают-с! так мы завсегда по мере силы-возможности и себя наблюдали, да и начальников без призрения не оставляли… Однако сверх сил тяготы носить тоже невозможно-с.
IV
На другой день вечером все было уже готово; недоставало только депутата, ратмана Половникова, который, заслышав о предстоящем депутатстве, с утра сбежал из дома и неизвестно куда скрылся.
Время, предшествующее началу следствия, самое тягостное для следователя. Если план следствия хорошо составлен, вопросы обдуманы, то нетерпение следователя растет, можно сказать, с каждою минутой. Все мыслящие силы его до такой степени поглощены предметом следствия, что самая малейшая помеха выводит его из себя и заставляет горячиться и делать тысячу промахов в то самое время, когда всего нужнее хладнокровие и расчет.
Я ходил по комнате и, признаюсь откровенно, неоднократно-таки посылал куда следует Половникова и всех этих депутатов, которые как будто для того только созданы, чтобы на каждом шагу создавать для следователя препятствия. Я вообще люблю дела делать беспрепятственно, потому что оно как-то ловче, прохладнее распоряжаться на просторе. Шум у дверей прервал мои размышления; я оглянулся и увидал полицейского солдата, который держал за веревочку человека с бородой, одетого в русский кафтан. У человека в руках была печать, которую он как-то ожесточенно мял пальцами.
— Привел, ваше благородие, — сказал полицейский.
— Что это за человек?
— Мещанин Половников, ваше благородие.
— Где ты пропадал? нет, ты скажи, где ты пропадал? — закричал я, вдруг почувствовав в сердце новый прилив гнева и нетерпения при виде этого господина, который своею медленностию мог порвать всю нить соображений, обуревавших мою голову.
Половников мялся на одном месте и продолжал вертеть печать в руках.
— На чердаке, за старым хламом спрятавшись нашли, ваше благородие! пытали мы с ним маяться-то, — продолжал солдат.
— Ваше благородие… ваше превосходительство… ваше сиятельство!.. помилуйте, сударь, не погубите!
Говоря это, Половников то и дело протягивал руку с печатью и потом снова ее отдергивал.
— Секлетарь-с, ваше благородие… они против меня злобу питают… потому как я человек бедный-с и поклониться мне нечем-с… по той причине я и обчеством выбран, что в недоимщиках был: семья оченно уж угнетает, так обчество и присудило: по крайности, мол, он хоть службу отбудет…
— Так что ж секретарь-то?
— Да вот все наряжает-с; а у меня, ваше благородие, семья есть, тоже работишка-с, ложечки ковыряю, а он все наряжает: я, говорит, тебя в разоренье произведу… Господи! что ж это такое с нам будет!
— Что ж у тебя в руках-то?
— Да тамга, ваше благородие, тамга: неученый ведь я, сударь, так вот и прикладываю, где господа укажут.
— Посмотри, пришла ли Кузьмовна? — сказал я полицейскому.
— Ваше благородие! — обратился