заключение прибавил:
– А ночь он пускай в холодной посидит! Там что еще окажется, а ему – наука!
В течение вечера дело хотя и недостаточно, но все‑таки слегка для меня объяснилось. Обвиняемый был любезновский мещанин, Никанор Сергеев Изуверов, имевший в городе лучшую игрушечную мастерскую. Человек трезвый, трудолюбивый и послушливый, он представлял собой идеал обывателя, каким ему перед богом и Страшным его судом предстать надлежит. Слава об его мастерстве доходила некоторым эбразом даже до столиц, потому что всякий заезжий по делам службы столичный чиновник или офицер считал своею обязанностью поощрить «самородка» и приобрести у него несколько особенно хитрых игрушечных механизмов. Говорили, что он не игрушки делает, а «настоящих деревянных человечков». И еще говорили, что если бы всех самородков, в недрах земли русской скрывающихся, откопать, то вышла бы такая каша, которой врагам России и вовек бы не расхлебать.
Изуверов до сорока лет прожил одиноко с старухой матерью. Всецело углубившись в свою специальность, он, по‑видимому, даже не ощущал потребности в обществе жены; но лет пять тому назад старуха мать умерла, и Изуверова попутал бес. Некому было шти сготовить, некому – заплату на штаны положить. Он затосковал и начал было даже попивать. В это время под руку подвернулась двадцатипятилетняя девица Матрена Идолова, рослая, рыхлая, как будто нарочно созданная, чтобы горшки из печи ухватом таскать. Изуверов решился. Он даже радовался, что у него будет жена сильная, печь печью; думал, что при сильной бабе в доме больше порядку будет. Но, увы! Матрена с первых же шагов заявила наклонность не столько к тасканию горшков из печи, сколько к тому, чтобы муж вел себя относительно ее как дамский кавалер. И так как Никанор Сергеев, по‑видимому, к роли дамского угодника чувствовал призвание очень слабое, то немедленно же обнаружилась полнейшая семейная неурядица, а под конец дело дошло и до разбирательства полиции.
Разумеется, на другой день письмоводитель доложил, что «в законах нет». Но, кроме того, оказалось и еще кое‑что, а именно, что даже «вспрыснуть» Изуверова нельзя, так как закон на этот раз гласил прямо, что мещане, яко образованные, от телесных воздействий освобождаются. Поэтому Изуверова тогда же выпустили, а жене его Вальяжный объявил кратко: «Закона нет».
Результат этого я отчасти приписываю себе. Конечно, я был тут орудием случайным и даже страдательным, но все‑таки, в качестве чиновника из губернии, в известной мере олицетворял авторитет. Я убежден, что, не наткнись я на сцену и не возбуди вопроса о том, есть ли в законе или нет, никто (и всех меньше сам Изуверов) и не подумал бы об этом. Никанор Сергеев не только высидел бы в холодной свое «положенное», но, наверное, был бы и «вспрыснут». Много‑много, если бы Вальяжный перед «вспрыснутием» сказал бы: «А ну, образованный, ложись!» Это был бы единственный компромисс, который он допустил бы в свидетельство, что в городническом правлении, действительно, имеется шкап, в котором, в качестве узника, заключен закон.
К стыду моему, я должен сознаться, что, очень часто слыша о необыкновенных способностях Изуверова, я до сих пор еще ни разу не полюбопытствовал познакомиться с произведениями его мастерства. Поэтому теперь, когда, помимо его репутации, меня заинтересовала самая личность «самородка‑механика», я счел уже своею обязанностью посетить его и его заведение.
Домик, в котором жил Изуверов, стоял в одной из пригородных слобод и почти ничем не отличался от соседних домов. Такой же чистенький, словно подскобленный, так же о трех окнах и с таким же маломерным двором. Вообще мастерские и ремесленные слободы Любезнова были распланированы и обстроены с изумительным однообразием, так что сами граждане в шутку говаривали: «Точно у нас каторга!» В домиках с утра до ночи шла неусыпающая деятельность; все работали: и взрослые, и подростки, и малолетки, и мужеск, и женск пол; зато улицы стояли пустынные и безмолвные.
Я застал хозяина в мастерской одного. Изуверов принял меня с каким‑то робким радушием и показался мне чрезвычайно симпатичным. Лицо его, изжелта‑бледное и слегка изнуренное, было очень привлекательно, а в особенности приятно смотрели большие серые глаза, в которых, от времени до времени, проблескивало глубоко тоскливое чувство. Тело у него было совсем тщедушное, так что сразу было видно, что ему на роду написано: не быть исправным кавалером. Плечи узкие, грудь впалая, руки худые, безволосые, явно непривычные к тяжелой работе. Когда я вошел, он стоял в одной рубахе за верстаком и суетливо заторопился надеть армяк, который висел возле на гвоздике. На верстаке лежала кукла, сделанная вчерне. Плешивая голова без глаз; вместо груди и живота – две пустые коробки, предназначенные для помещения механизма; деревянные остовы рук и ног с обнаженными шалнерами.
Я, конечно, видал в своей жизни великое множество разоренных кукол, но как‑то они никогда не производили на меня впечатления. Но тут, в этой насыщенной «игрушечным делом» атмосфере, меня вдруг охватило какое‑то щемящее чувство, не то чтобы грусть, а как бы оторопь. Точно я вошел в какое‑то совсем оголтелое царство, где все в какой‑то отупелой безнадежности застыло и онемело. Это последнее обстоятельство было в особенности тяжко, потому что немота именно заключает в себе что‑то безнадежное. Так что мне ужасно жалким показался этот человек, который осужден проводить жизнь в этом застывшем царстве, смотреть в просверленные глаза, начинять всякой чепухой пустые груди и направлять всю силу своей изобретательности на то, чтобы руки, приводимые в движение замаскированным механизмом, не стучали «по‑деревянному», а плавно и мягко, как у ханжей и клеветников, ложились на перси, слегка подправленные тряпкой и ватой и, «для натуральности», обтянутые лайкой.
– Как живете? – приветствовал я хозяина.
– Тихо‑с. Смирно у нас здесь‑с. Прохор Петрович (голова) такую в нашем городе тишину завел, что, кажется, кабы не стучал станок – подумал бы, что и сам‑то умер.
– Скучно?
– Не скучно‑с, а как будто совсем нет ничего: ни скуки, ни веселости – одна тишина‑с. Все мы здесь на равных правах состоим, точно веревка скрозь продернута. Один утром проснулся, за веревку потянул – и все проснулись; один за станок стал – и все стали. Порядок‑с.
– Что ж, это хорошо. Порядок и притом тишина – это прежде всего. Оттого и начальники, глядя на вас, радуются; оттого и недоимок на вас нет.
А при сем весьма возможно, что и порочные наклонности ваши, не встречая питания…
К счастию, я поперхнулся на этом слове, и когда откашлялся, то потерял нить, и, таким образом, учительное настроение как‑то само собой оставило меня.
– Вы, сказывали мне, игрушечным мастерством занимаетесь? И притом какие‑то особенные, отличнейшие куклы работаете?
– Хвалить себя не смею, а, конечно, стараюсь доходить. Весь век промежду кукол живешь, все молчишь, все думаешь… Думаешь да думаешь – и вдруг, это, кукла перед тобой как живая стоит! Ну, натурально, потрафить хочется… А в этом разе, уж само собой, одной тряпкой да лайкой мудрено обойтись.
– Значит, вы отчасти и в скульптуру вдаетесь?
– Не знаю, сударь, как на это вам доложить. По‑моему, я куклу работаю – только, разумеется, потрафить стараюсь. Скажем теперича хоть так: желаю я куклу‑подьячего сделать – как с этим быть? Разумеется, можно и так: взял чурбашок, наметил на нем глаза, нос, губы, напялил камзолишко да штанишки – и снес на базар продавать по гривеннику за штуку. А можно и иначе. Можно так сделать, что этот самый подьячий разговаривать будет, мимику руками разводить.
– Вот как!
– Да и это, позвольте вам доложить, еще не самый конец. И подьячие тоже разные бывают. Один подьячий – мздоимец; другой – мзды не емлет, но лакомству предан; третий – руками вперед без резону тычет; четвертый – только о том думает, как бы ему мужичка облагодетельствовать. Вот изволите видеть: только четыре сорта назвал, а уж и тут четыре особенные куклы понадобились.
– Так что если бы всех сортов подьячих в кукольном виде представить, так они, пожалуй, всю мастерскую бы вашу заполонили?
– Мудреного нет‑с. Или, например, женский род – сколько тут для кукольного дела материалу сыщется! Одних «щеголих» десятками не сосчитаешь, а сколько бесстыжих, закоснелых, оглашенных, сколько таких, которые всю жизнь зря мотаются и ни к какому безделью пристроить себя не могут! Да вон она‑с! извольте присмотреть! – вскрикнул он, указывая в окошко, – это соседка наша, госпожа Строптивцева, по улице мостовой идет! Муж у ней часовым мастерством занимается, так она за него, вишь, устала, погулять вышла! Извольте взглянуть – чем не кукла‑с?
Действительно, подругой стороне улицы проходила молодая женщина, несколько странного, как бы забвенного, вида. Идет, руками машет, головой болтает, ногами переплетает. Не то чего‑то ищет, не то припоминает: «Чего, бишь, я ищу?»
– Вот этакую‑то куклу, да ежели ейный секрет как следует уследить – стоит ли за ней посидеть, спрошу вас, или нет? А многие ли, позвольте спросить, из нашего брата, игрушечников, понимают это? Большая часть так думает: насовал тряпки, лайкой обтянул да платьем прикрыл – и готов женский пол! Да вот, позвольте‑с! у меня и образчик отличнейший в этом роде найдется – не угодно ли полюбопытствовать?
Он подошел к стеклянному шкапу и вынул оттуда довольно большую и ценную куклу. Кукла представляла собой богато убранную «новобрачную», в кринолине, в белом атласном платье, украшенном серебряным шитьем и кружевными тряпочками. Личико у нее было восковое, с нежным румянчиком на щеках; глазки – фарфоровые; волосы на голове – желтенькие. С головы до полу спускался длинный тюлевый вуаль.
– Полковник здесь у набора был, – объяснил Изуверов, – так он заведение мое осматривал, а впоследствии мне эту куклу из Петербурга в презент прислал. Как, сударь, по‑вашему, дорого эта кукла cтоит?
– Да рублей двадцать, двадцать пять.
– Вот видите‑с. Мне этакой суммы и не выговорить, а по‑моему, вся ей цена, этой кукле, – грош!
– Что так?
– Пустая кукла – вот отчего‑с. Что она есть, что нет ее – не жалко. Сейчас ты у ней голову разбил – и без головы хороша; платье изорвал – другое сшить можно. Ишь у ней глазки‑то зря болтаются; ни она сыскоса взглянуть ими, ни кверху их завести – ничего не может. Пустая кукла – только и всего!
В самом деле, рассмотревши внимательно щегольскую петербургскую куклу, я и сам убедился, что это пустая кукла. Дадут ее ребенку в руки, сейчас же он у нее голову скусит – и поделом. Однако ж я все‑таки попытался хоть немного смягчить приговор Изуверова.
– Послушайте! да ведь это «новобрачная»! – сказал я, – чего ж