вы хотите от нее?
– Ежели, вашескородие, насчет ума это изволите объяснять, так позвольте вам доложить: хоть и трудно от «новобрачной» настоящего ума ожидать, однако, ежели нет у ней ума, так хоть простота должна быть! А у этой куклы даже и простоты настоящей нет. Почему она «новобрачная»? на какой предмет и в каком градусе состоит? – Какие ответы она на эти вопросы может дать? Что уваль‑то[1] у ней на голове, в знак непорочности, положен? так ведь его можно и снять‑с! Что тогда она будет? «новобрачная» или просто пологрудая баба, которая наготою своею глаза прохожим людям застелить хочет?
– Да разве можно от нее ответов требовать, коль скоро она «новобрачная»? ведь она и сама, вероятно, о себе ничего сказать не сумеет.
– Бывает с ними, конечно, и это‑с. Бывают промежду ихней сестры такие, что об чем ты с ней ни заговори, она все только целоваться лезет… Так ведь нужно, чтобы и это было сразу понятно. Чтобы всякий, как только взглянул на нее, так и сказал: «Вот так баба… ах‑ах‑ах!» А то – на‑тко! Нацепил уваль – и думает, что дело сделал! Этакие‑то куклы у нас на базаре по гривеннику штука продают. Вон их, чурбашков, сколько в углу навалено!
– Так вы, значит, и простую куклу работаете?
– Без простой куклы нам пропитаться бы нечем. А настоящую куклу я работаю, когда досуг есть.
– И это интересует вас?
– Известно, кабы не было занятно, так лучше бы чурбашки работать: по крайности, полтинников больше в кармане водилось бы. А от этих от «человечков» и пользы для дому не видишь, да не ровен час и от тоски, пожалуй, пропадешь с ними.
– С того самого и тоска, что тебе вот «дойти» хочется, а дело показывает, что руки у тебя коротки. Хочется тебе, например, чтоб «подьячий»… ну, рассердился бы, что ли… а он, заместо того, только «гневается»! Хочется, чтоб он сегодня – одно, а завтра – другое; а он с утра до вечера все одну и ту же канитель твердит! Хочется, чтоб у «человечков» твоих поступки были, а они только руками машут!
– Еще бы вы чего захотели: чтоб у кукол поступки были!
– Знаю, сударь, что умного в этом хотенье мало, да ведь хотеть никому не заказано – вот горе‑то наше какое! Думаешь: «Сейчас взмахну и полечу!» – а «человечек»‑то вцепился в тебя да и не пускает. Как встал он на свою линию, так и не сходит с нее. Я даже такую механику придумал, что людишки мои из лица краснеют – ан и из этого проку не вышло. Пустишь это в лицо ему карминцу, думаешь: «Вот сейчас он рассердится!» – а он «гневается», да и шабаш! А нынче и еще фортель приспособил: сердца им в нутро вкладывать начал, да уж наперед знаю, что и из этого только проформа выйдет одна.
И он показал мне целую связку крошечных кукольных сердец, из которых на каждом мелкими‑мелкими буквами было вырезано: «Цена сему серцу Адна копек.».
– Так вот как поживешь, этта, с ними: ума у них – нет, поступков – нет, желаний – нет, а на место всего – одна видимость, ну, и возьмет тебя страх. Того гляди, зарежут. Сидишь посреди этой немоты и думаешь: «Господи!, да куда же настоящие‑то люди попрятались?»
– Ах, голубчик, да ведь и в заправской‑то жизни разве много таких найдется, которых можно «настоящими» людьми назвать?
– Вот, сударь, вот. Это одно и смиряет. Взглянешь кругом: все‑то куклы! везде‑то куклы! не есть конца этим куклам! Мучат! тиранят!, в отчаянность, в преступление вводят! Верите ли, иногда думается: «Господи! кабы не куклы, ведь десятой бы доли злых дел не было против того, что теперь есть!»
– Гм… отчасти это, пожалуй, и так.
– Вполне верно‑с. Потому настоящий человек – он вперед глядит. Он и боль всякую знает, и огорчение понять может, и страх имеет. Осмотрительность в нем есть. А у куклы – ни страху, ни боли – ничего. Живет как забвенная, ни у ней горя, ни радости настоящей, живет да душу изнимает – и шабаш! Вот хоть бы эта самая госпожа Строптивцева, которую сейчас изволили видеть,– хоть распотроши ее, ничего в ней, окромя тряпки и прочего кукольного естества, найти нельзя. А сколько она, с помощью этой тряпки, злодеяниев наделает, так, кажется, всю жизнь ее судить, так и еще на целую такую же жизнь останется. Так вот как рассудишь это порядком – и смиришься‑с. Лучше, мол, я к своим деревянным людишкам уйду, не чем с живыми куклами пропадать буду!
– С деревянными‑то людишками, стало быть, поваднее?
– Как же возможно‑с! С деревянным «человечком» я какой хочу, такой разговор и поведу. А коли надоел, его и угомонить можно: ступай в коробку, лежи! А живую куклу как ты угомонишь? она сама тебя изведет, сама твою душу вынет, всю жизнь тебе в сухоту обратит!
Изуверов высказал это страстно, почти с ненавистью. Видно было, что он знал «живую куклу», что она, пожалуй, и теперь, в эту самую минуту, невидимо изводила его, вынимала из него душу и скулила над самым его ухом.
– У нас, сударь, в здешнем земском суде хороший человек служит,– продолжал он, – так он, как ему чуточку в голову вступит, сейчас ко мне идет. «Изуверов, говорит, исправник одолел! празднословит с утра до вечера – смерть! Сделай ты мне такую куклу, чтоб я мог с нею, заместо исправника, разговаривать!»
– А любопытно было бы исправника вашей работы видеть – есть у вас?
– Материалу покуда у нас, вашескородие, еще не припасено, чтобы господ исправников в кукольном виде изображать. А впрочем, и то сказать: невелику бы забаву и господин секретарь получил, если б я его каприз выполнил. Сегодня он позабавился, сердце себе утолил, а завтра ему и опять к той же живой кукле на расправу идти. Тяжело, сударь, очень даже тяжело промежду кукол на свете жить!
Он помолчал с минуту, вздохнул и прибавил:
– Отец дьякон соборный не однажды говаривал мне: «Прямой ты, Изуверов, дурак! И от живых людишек на свете житья нет, а он еще деревянных плодит!»
Изуверов опять умолк и на этот раз, по‑видимому, даже усомнился, правильно ли он поступил, сообщив разговору философическое направление. Он застенчиво ходил около верстака и полою армяка сметал с него опилки и стружки.
– А не покажете ли вы мне своих «людишек»? – попросил я.
– Помилуйте! отчего же‑с! – ответил он, – даже за честь почту‑с! Да вот, позвольте, для начала, хоть господ «подьячих» вам отрекомендовать.
* * *
– А ну‑тка, господин коллежский асессор, вылезай! – воскликнул Изуверов, вынимая из картонки куклу и становя ее на верстак.
Передо мною стоял «человечек» величиною около пяти вершков; лицо и части тела его были удовлетворительно соразмерены; голова, руки и ноги свободно двигались. Тип подьячего был схвачен положительно хорошо. Волоса на голове – черные, тщательно прилизанные, с завиточками на висках и с коком над лбом; лицо, вздернутое кверху, самодовольное, с узким лбом и выдающимися скулами; глаза маленькие, подвижные и блудливые, с сильным бликом; щеки одутловатые, отливающие желтизною и в выдающихся местах как бы натертые кирпичиком (вместо румянца); губы пухлые, красные, масленые, точно сейчас после принятия жирной пищи; подбородок бритый и порезанный; кой‑где по лицу рассеяны прыщи. Одет в вицмундир серого казинета, с красным казинетовым же воротником, и притом несколько странного покроя: с узенькими‑узенькими фалдочками, падающими почти до земли; при вицмундире серенькие штанишки, коротенькие и отрепанные; карманы везде глубокие, способные вместить содержание сумы нищего, возвращающегося домой после удачного сбора «кусков». В петлице висит серебряной фольги медаль с надписью: «За спасение погибающих». Бедра крутые, женского типа; брюшко круглое, как комочек, и весело колеблющееся, как будто в нем еще продолжают трепыхаться только что заглотанные живьем куры и другая живность. Одну руку он утвердил фертом на бедре, другую – засунул в карман брюк, как бы нечто в оный поспешно опуская; ноги сложил ножницами. Вообще всей своей фигурой он напоминал ножницы, опрокинутые острым концом вниз. И хотя я не мог доподлинно вспомнить, где именно я эту личность видел, но несомненно, что где‑то она мне встречалась, и даже нередко.
– «Мздоимец»? – спросил я.
– Он самый‑с; как на ваш взгляд‑с?
– Недурен. Только, признаюсь, я не совсем понимаю, зачем вы его в серый вицмундир одели, да еще с красным воротником? Ведь такой формы, сколько мне известно, не существует.
– Для цензуры‑с. Ежели бы я в настоящий вицмундир его нарядил – куда бы я с ним сунулся‑с? А теперь с меня взятки гладки‑с. Там, как хочешь разумей, а у меня один ответ: партикулярный, мол, человек – только и всего.
– Ну а зачем вы его коллежским асессором прозвали?
– Тоже для цензуры‑с. Приезжал ко мне, позвольте вам доложить, в мастерскую человек один – он в Петербурге чиновником служит,– так он мне сказывал, что там свыше коллежского асессора представлять в кукольном виде не дозволяется, а до коллежского асессора будто бы можно. Вот я с тех пор и поставил себе за правило эту самую норму брать.
– Правильно. Ну, так покажите мне теперь вашего коллежского асессора, как он действует.
– Сейчас, вашескородие. Мы ему сперва‑наперво экзамент учиним. Сказывай, коллежский асессор: взятки любишь?
– Папп‑п‑па! – вдруг совершенно отчетливо крикнул «человечек».
Я даже вздрогнул. Как‑то удивительно неприятно поражал голос, которым были произнесены эти звуки. Точно попугай в соседней комнате крикнул, да еще в старозаветных помещичьих домах приживалки и попадьи таким голосом говаривали, когда желали веселить своих благодетелей.
– Это значит: люблю‑с,– пояснил Изуверов и, вновь обращаясь к «ко‑лежскому асессору», продолжал: – Большую, поди, мзду любишь?
– Папп‑п‑па!
– Такую, чтоб ограбить? дотла чтобы?
– Паппа! паппа! паппа!
Троекратно произнося этот возглас, коллежский асессор выказывал чрезвычайное волнение: вращал глазами, кивал головой, колыхал животом и хлопал руками по бедрам, точь‑в‑точь как бьет крыльями птица, которая неожиданно налетела на рассыпанный корм. Мне показалось, что даже было одно мгновение, когда он покраснел…
– Вот вы говорили, что ваши «человечки» поступков не имеют,– сказал я,– а посмотрите, какой неподдельный восторг ваш коллежский асессор выказывает!
– То‑то и есть, что не вполне, вашескородие! – возразил Изуверов,– и руками он хлопает, и глазами бегает – это действительно; а в лице все‑таки настоящей алчности нету! Вот у нас в магистрате секретарь служит, так тот, как взятку‑то увидит, даже из себя весь помертвеет! И взгляд