потомки, конечно, смеемся над этими кличками, но очень может статься, что современники чувствовали себя не особенно ловко, когда обращались, ad hominem:[61] а ну-тка, имярек фармазон! ответствуй!
Сравните с этими не вполне осмысленными, но все-таки хлесткими (талантливость, впрочем, ничего другого и дать не может) кличками каких-нибудь «разбойников пера» или «мошенников печати» — какая неизмеримая разница! И длинно, и неуклюже, и вяло, и, что важнее всего, не отвечает никакой потребности. Никому не надобны эти выражения, никто не понимает, для чего они явились, и, стало быть, никто не будет их и употреблять. Ни римский папа не украсит ими будущих энциклик, ни иностранная печать не упомянет о возникновении в России новой вредной секты под названием «les razboïnki petchati».[62] Ни консерваторы, ни профессора, ни предводители дворянства, ни столоначальники — никто. Разве что вот особливый случай какой-нибудь выйдет…
«Случай» — вот это так. Обильна, ах, как обильна сделалась за последнее время русская жизнь этими «случаями»! И всё как-то литературу они задевают. Идет себе литература обычным скромным ходом, убежденная, что для всякого ясно, что процесс литературного мышления представляет некоторые особенности, отличные от процесса мышления канцелярского служителя, а из-за угла ее стережет «случай». Она наивно думает, что ничто человеческое ей не чуждо, что все явления вещественного и духовного мира обязательно подлежат ее исследованию — и вдруг врывается нечто непредвиденное и с злобной иронией шипит: я именно и есть тот самый «случай»… Наконец, она позволяет себе мечтать, что даже ошибки и заблуждения не могут быть, без явной несправедливости, вменяемы ей в вину, потому что они представляют собой составную часть ее изысканий — как бы не так! приходит «случай» и изрекает: блуждать и заблуждаться не разрешается…
Так вот в такие-то минуты, когда человек стоит лицом к лицу с «случаем», и припоминаются все эти «разбойники печати» и «мошенники пера». И при воспоминаниях этих становится жутко, потому что приходится убедиться, что действительно в печати существуют и разбойники, и мошенники, и клеветники и что, стало быть, литература — не совсем тот храм, при виде которого бьются чистые и честные сердца и без которого мир был бы постыл и бесславен…
. . . .
Феденька явился ко мне совсем неожиданно — первого мая. Он воспользовался тем, что в этот день комиссии отправились гулять в Екатерингоф, и вспомнил обо мне.
— Вот и я! — весело сказал он, входя ко мне в кабинет, — но предупреждаю вас, дядя, что теперь, больше чем когда-нибудь, скромность для меня обязательна.
— Гм… стало быть…
— Да; но я думаю, что найдется, однако ж, почва, на которой мы оба будем чувствовать себя одинаково удобно. Это почва общих вопросов — не так ли, mon oncle?
— Изволь, мой друг. Мы будем ставить вопросы, станем обсуждать их независимо от условий времени и места, и затем…
— Затем, если вы найдете нужным вывести интересующие вас критические заключения, то, ввиду высказанных общих соображений, это не представит для вас особенного труда и не прибегая к моему содействию.
В эту минуту Феденька был очень хорош. Придумавши эту комбинацию, он, я уверен, мнил себя Талейраном, которому ничего не будет стоить и вопрос о проливах разрешить, а ежели потребуется, то и туркину жизнь навсегда прекратить.
— Итак, прежде всего поставим вопрос о литературе, — начал я, — как, по твоему мнению, украшает она или не украшает?
— Гм… это смотря по тому…
— Стало быть, ты сомневаешься. Или, собственно говоря, тебе очень хотелось бы ответить: «нет, не украшает», но совестно. Не потому совестно, что ты припоминаешь басню «Сочинитель и Разбойник», которая самым существованием своим доказывает, что заслуг литературы оспорить нельзя, а просто потому, что, отрицая литературу, тебе носу никуда показать будет нельзя. Даже дамочки отвернутся от тебя, ибо и они понимают, что неприлично и скучно по целым часам только жестикулировать, но надо по временам и поговорить. И поговорить не об лишении прав состояния, а об Дюма-фисе, о Белло, о Монтепене, то есть все-таки об литературе. Вот почему ты заикаешься и говоришь: смотря по тому… Я же говорю, не заикаясь и без оговорок: да, литература украшает. Она украшает, потому что служит воплощением всех духовных сил страны, и ежели ее нет, то это значит, что духовные силы находятся в отсутствии или лежат глубоко под спудом. Общество, не имеющее литературы, не сознает себя обществом, а только беспорядочным сбродом индивидуумов; страна, лишенная литературы, стоит вне общей мировой связи и привлекает любопытство лишь в качестве диковины; об государстве и говорить нечего: оно немыслимо без литературы уже по тому одному, что самым происхождением своим обязано литературе. Вот у вотяков нет ни письмен, ни сказаний, ни даже песен, есть только предание, что была когда-то какая-то книга, да ее корова съела, но именно потому-то в этом племени так мало устойчивости, что недалеко время, когда оно и само, быть может, сделается преданием. Каким же образом общество, страна, государство могут призывать к своему суду литературу, когда они всем ей обязаны, кругом ею облагодетельствованы?
— Но ведь никто и не отрицает, mon oncle, что литература одна из необходимых функций общественного и государственного организма…
— Не «одна из функций», а главная и единая, заключающая в себе неоскудевающий источник жизни. Все, что ты ни видишь кругом, все, чем ты пользуешься, — все это дала тебе литература. Квартира, в которой ты живешь, пиджак, который надет на твоих плечах, чай, который ты сию минуту пьешь, булка, которую ты ешь, — все, все идет оттуда. Если б не было литературы, этого единственного сборного пункта, в котором мысль человеческая может оставить прочный след, ты ходил бы теперь на четвереньках, обросший шерстью, лакал бы болотную воду, питался бы сырыми злаками и акридами. Но предположим, что это история давнишняя, проследить которую трудно; но даже и помимо будничных удобств, принимаемых бессознательно, просто как совершившийся факт, — даже помимо их, все удобства, наслаждения и утешения высшего разряда, все, чего требует пытливость ума, развитость вкуса, чуткость чувства, — все это опять-таки идет оттуда, а не из циркуляров и предписаний, как бы последние ни были в своей сфере полезны. Все знания, которыми ты обладаешь, даны тебе литературой; все понятия, суждения, правила, все, чем ты руководишься в жизни, все выработано ею. Даже понятие о неблагонамеренности литературы — и то ты почерпал из нее, а никак не додумался бы до него непосредственно, потому что, повторяю, без литературы ты ходил бы на четвереньках и лакал бы болотную воду. Как это ни странно покажется для тебя, но без литературы не существовало бы ни живописи, ни музыки, ни искусств вообще, потому что она все разложила, и свет, и звук, и она же все сочетала. Не будь того светоча, который она всюду приносит с собой, и звуки, и краски, и линии — все было бы смешение, хаос. Даже техника искусств — и та обязана тою или другою степенью своего совершенства посредничеству литературы, потому что искусство, само по себе, немо и разъединено, одна литература имеет привилегию «гласить во все концы», она одна имеет дар всех соединять под сению своею, всем давать возможность вкусить от сладостей общения.
Я остановился, потому что Феденька смотрел на меня во все глаза и как-то блаженно улыбался.
— Ah! mon oncle! — воскликнул он, — vous avez un style…[63] клянусь, я заслушался!
Замечание это слегка смутило меня — в самом деле, я, кажется, чересчур что-то распелся! — но так как речь была уж заведена, то прерывать ее я уже не счел полезным.
— Ну, какой есть, не взыщи! — сказал я, — и будем продолжать. Стало быть, опера, которою ты наслаждаешься, картина, которую ты с восхищением созерцаешь, — всё это дала тебе литература. Мало того: она дала тебе возможность различать добро от зла, она выработала для тебя условия общежития, научила тебя распознавать, что. у тебя есть отечество. Кто поведал тебе:
И дым отечества нам сладок и приятен…
Откуда ты узнал:
О Росс! о род непобедимый!
О твердокаменная грудь!
Всё оттуда же, из этой постылой литературы, которая всякую потребность предусмотрела и на всякую ответ дала. Всё там сказано, всё запечатлено навсегда, дабы снять покровы с твоей умственной дремоты и дать тебе возможность умилиться духом и обратиться к своей совести! О, Федя! ужели всего этого мало, чтобы заслужить вечную признательность, вечное удивление и устранить всякую мысль о жестоком обращении?
— Но разве кто-нибудь спорит…
— Позволь. Но и этого всего мало. Снисходя к твоей слабости, литература допустила для тебя возможность находить удовольствие в обществе «дамочки», кокотки и т. д. Эту кокотку — кто тебе преподнес? эту «дамочку» — кто тебе сформировал? Кто воззвал от ничтожества Дюма-фиса, Белло, Монтепена? Кто сказал им, указывая на тебя: вот малый, который без «дамочки» не будет знать, как с собой поступить, — имейте это в виду на предмет зависящего с вашей стороны распоряжения? Предположим, что это услуга не особенно ценная, но, не будь ее, ты бегал бы за какой-нибудь хавроньей, и те пакости, которые ты теперь объясняешь таким изящным французским языком, ты выражал бы простым хрюканьем. Ужели и это не заслуживает твоей признательности?
— Mon oncle! вы очень удачно соединили в один фокус те услуги (последнюю я, конечно, принимаю как шутку), которые оказывала и продолжает оказывать литература обществу. Но вы упустили из вида одно обстоятельство, которое, с точки зрения государственности, имеет, однако ж, несомненно важное значение. Вы не упомянули о заблуждениях. Найдете ли вы возможность утверждать, что литература — не всегда, конечно, но очень, очень-таки нередко — не служит проводником заблуждений в обществе?
— На это, прежде всего, повторю тебе, что литература имеет право допускать заблуждения, потому что она же сама и поправляет их. Но, кроме того, она и потому не может относиться к заблуждениям с желаемой щепетильностью, что они, так сказать, составляют подготовительный процесс той работы, в результате которой оказывается истина. Истина — не клад, случайно находимый в поле, и не болид, падающий с неба совсем готовым; она дается ищущему ценою величайших жертв и усилий, ценою заблуждений. Кто не искал истины, тот, конечно, не заблуждался. История всех величайших открытий и изобретений засвидетельствует это. Ты скажешь, быть может, что никто и не протестует против заблуждений, в результате которых явились: типографский станок, железная дорога, сила пара и т. д., а протестуют, дескать, против заблуждений из мира мечтательного, идеального, бесплодно волнующих