Скачать:TXTPDF
Круглый год

как-то чрезвычайно быстро создала совсем новую публику, которая, в свою очередь, ничего не хочет знать, кроме пустяков. Одним словом, и литература и публика так удачно спелись, что обе в самый короткий срок уподобились той низменной адвокатуре, которая подстерегает пропущенные сроки и несоблюденные формальности, подсиживает противные стороны внезапными закорючками и в этом усматривает осуществление правды и справедливости.

Итак, убежденность оказывается подозрительною, вера в чудеса — ненужною и смешною, а между тем литературное ремесло все еще продолжает быть обязательным. Это тоже своего рода двоегласие, и на этот раз не имеющее ни тени барской привередливости, а прямо безнадежное, мрачное.

Я назвал литературное ремесло обязательным не потому единственно, что оно представляет наилучшее орудие для служения общественным интересам, но также и потому, что оно, сверх того, дает известное матерьяльное обеспечение.

Каким образом человек становится литератором, в какой мере в этой метаморфозе играет роль призвание и действительная талантливость и в какой — простая случайность? — это вопрос, который я разрешить не берусь. Да и не в нем дело, а в том, что раз человек занял место в литературных кадрах, он, силою вещей, останется навсегда прикованным к этому месту.

Во-первых, никакой труд так не привлекателен, как труд умственный. Конечно, бывают исторические моменты, когда умственный труд не в особенном авантаже обретается, но ведь в такие моменты и весь вообще жизненный уровень сводится к нулю. Стало быть, называться литератором все-таки лестнее, нежели слыть партикулярным шлющимся человеком. Во-вторых, занятие литературой создает известные привычки, предполагает излюбленные связи и даже специальную обстановку, которую нарушить не только трудно, но и мучительно. В-третьих, даже разработка пустяков представляет довольно сложный процесс, в котором имеются свои отправные пункты, а следовательно, предполагаются и выводы. И человек, предпринявший этот процесс, непременно увлечется им настолько, что будет дробить и множить свои пустяки до бесконечности, и все-таки ему будет казаться, что он не все еще вычерпал, а вот ужо такую глыбу выкатит, которая все доселе известные пустяки в ничто обратит. А в-четвертых, повторяю: не последнее значение имеет в этом случае и матерьяльный вопрос

Таким образом, дни проходят за днями, а литератор все остается прикованным к своему посту.

Он остается тут, хотя убежденность представляется подозрительной и вера в чудеса — смешною. Но, в таком случае, во имя чего же и зачем он, верующий в чудеса, продолжает держаться и действовать в этом странном помещении, где нет ни убежденности, ни чудес?

Пустяки — противны; общие принципы — недоступны. Или, виноват: последние, пожалуй, по временам и прорываются, но окутанные такою непроницаемою сетью бесчисленных околичностей, которые самое ремесло проведения принципов делают почти безнравственным.

Во имя чего же? Зачем?

Ужели только во имя того и затем, чтобы есть хлеб и в то же время защитить свою шкуру? и чтобы иметь легкомысленное удовольствие сказать: жив курилка, не умер?

Но ведь это-то именно и омерзительно.

Год приходит к концу, страшный год, который неизгладимыми чертами врезался в сердце каждого русского. Даже в худшие эпохи ничего подобного этому злосчастному году летописи русской жизни едва ли представляли.

Вместе с тем кончаются и мои периодические беседы с читателями. В первоначальном намерении беседы эти должны были отражать в себе злобу дня и в то же время служить поводом для воспроизведения некоторых типов, которые казались мне небезынтересными. Я должен, однако ж, сознаться, что ни того, ни другого я не выполнил.

В моих литературных работах юмористический элемент является преобладающим; но после таких дней, как 2 апреля и 19 ноября, право, не до юмора. Поэтому многое в моих беседах оказалось невыясненным, прерванным и даже прямо недоконченным. Мне казалось, например, что не только любопытно, но даже и необходимо поставить читателя лицом к лицу с такими типами, как Феденька Неугодов или Сашенька Ненарочный, которые, каждый с своей точки зрения, претендуют на оседлание отечества; сверх того, мне сдавалось, что и самое изображение процесса «оседлания» может быть небесполезно; но какая же возможность выполнить подобные задачи, ввиду такого угнетенного настроения, в котором находится общество? Литературное занятие, как бы ни скромно было его значение, прежде всего требует спокойствия и некоторой уверенности в том, что оно не стоит вразрез с веяниями минуты; но ни этого спокойствия, ни этой уверенности я не имел. А потому и для меня самого в значительной мере утратилась ясность тех типов и представлений, которые первоначально казались совершенно определенными. Там, где надо было говорить без умолчаний, я ограничивался намеками; там, где надо было прибегнуть к действительному исследованию, я просто-напросто обходил.

Я не скажу даже, что в этом случае главную роль играло внешнее давление. Конечно, не было недостатка и в нем; но, главным образом, все-таки действовала общая внутренняя пригнетенность, которая пришла как-то сама собой. Не я один признавал себя пригнетенным, но всякий, в ком злоба дня не до конца притупила способность мыслить. И, разумеется, в том числе сознавала себя пригнетенною и литература.

Я знаю, что в этом общем хоре уныния, почти граничащего с безнадежностью, раздавались и другого рода голоса, голоса звонкие, уверенные, даже как бы почти торжествующие, но, признаюсь откровенно, эта звонкость не только не прибодряла меня, но даже почему-то казалась зазорною. Есть явления, которые до такой степени захватывают общество в его настоящем и будущем, что перед ними должно умолкнуть самое звонкое пустословие. Если же оно не только не умолкает, но тут-то именно и выпускает целые массы бессодержательнейшей канители, то из этого вовсе не следует, чтобы это был пример, достойный подражания. Напротив того, я совершенно искренно убежден, что это канитель не только бессодержательная, но и прямо зловредная.

Люди наивные, искренние, выражающие свои чувства в мере своего понимания и развития, несомненно всегда заслуживают уважения. В этом случае формы не играют никакой роли, и критика не имеет права не только оценивать их, но даже просто прикасаться к ним. Они наивно-правдивы — вот все, что можно об них сказать. Но ужасно, когда овечий образ принимают на себя сущие волки и когда эти волки, под формами звонкого пустословия, желают прикрыть не только личное бессилие и бессердечие, но и всевозможные корыстные и низменные цели, которые заграждают перед их глазами свет божий. Вот этих-то волков в овечьей шкуре развелось в последнее время так много, что начинает уже рождаться сомнение, не заполонят ли они литературную ниву вконец.

Я не буду здесь приводить примеров — бог с ними! не до примеров теперь! — но скажу прямо, что иногда делается ужасно неловко. Читаешь и думаешь: ужели это те самые буквы, те самые слова, употребление которых до сих пор казалось вполне естественным?

Поэтому когда я на днях прочитал в одном журнале, что унылый тон, господствующий в современной русской литературе, доказывает, что литература эта не стоит на высоте своего призвания, ибо ей надлежит ободрять общество, а не вливать в него яд меланхолии, то, признаюсь, крайне был удивлен. Неужто уныние так легко превращается в бодрость и, наоборот, что стоит только пожелать — и все пойдет как по маслу? Неужто не существует более глубоких причин, которые в известных случаях уныние, а в других надежду и бодрость, делают явлением не только понятным, но почти обязательным?

Я, по крайней мере, думаю, что такие причины существуют и что, покуда они состоят налицо, никакие простодушные подбадривания не произведут желаемого действия. Помилуйте! если уж инсинуации и устрашения не помогают, то какую же силу может иметь простои дружеский совет! Правда, что в провинциальных театрах (особливо в тех, которые победнее персоналом) и доныне существует обычай, в силу которого один и тот же актер сначала является в роли первого трагика, а потом, вслед за сим, в роли первого комика. И совершается эта метаморфоза очень просто: трагик надевает бланжевый парик и голубые штаны — этого совершенно достаточно, чтобы невзыскательная публика прыснула со смеху. Но в литературе подобные метаморфозы едва ли мыслимы.

ПЕРВОЕ ДЕКАБРЯ

(«Вечерок»)

…По временам мы, однако ж, собираемся, а иногда даже и беседуем. Впрочем, без ясной программы и без одушевления, а так, словно привычный обряд соблюдаем.

Прежде, бывало, мы потому собирались, что потребность в разрешении «вопросов» чувствовали. Много было тогда вопросов, хотя должно сознаться, что большая часть их обязана была своим происхождением не столько действительности, сколько самостоятельному нашему творчеству. Как бы то ни было, но вопросы эти занимали нас, и ни мы, ни люди, читавшие в сердцах наших, не находили ничего в том предосудительного. Предполагалось, что таково уж свойство человеческой природы вообще: интересоваться более или менее широкими обобщениями — вот и все. И мы следовали этому указанию человеческого естества, то есть обобщали, спорили, обсуждали и даже горячились.

Возьмем, например, вопрос о «подоплеке» — по нынешнему времени это чем пахнет? А прежде мы не справлялись, чем пахнет, а прямо приступали. Плешивцев доказывал, что только тот народ может благополучным себя почитать, который подоплеку свою в чистоте сохранил; напротив того, Тебеньков утверждал, что подоплека только путает. Отсюда спор, пререкания и даже вражда. Вмешается в эту распрю Положилов и спросит: «А в самом деле, господа, что такое подоплека?» — на что Глумов немедленно ответит: распивочно и навынос. И все рассмеются, ибо знают, что никакого взыскания за это не будет.

Или вопрос о том: кто больше заслужил, Москва или Петербург? Или еще: на какой предмет родится человек — для того ли, чтоб быть счастливым, или для того, чтобы лить слезы? А? чем это, по нынешнему времени, пахнет?

А мы обо всем разговаривали безбоязненно и даже фаланстеров не чуждались. Знали, что фаланстеров нам, конечно, не дадут, но, в то же время, верили, что и телят Макаровых пасти не предоставят… За что? Ведь все это «человеческое», а «человеческим», как известно, грады и веси цветут…

И Поликсена Ивановна (жена Положилова), бывало, тут же сидит, слушает и не нарадуется на нас. И тоже, наверное, знает, что фаланстеров нам не дадут.

Нынче, повторяю, мы собираемся единственно как бы выполняя заведенный обряд. О «вопросах» — не поминаем, а «разрешений» — даже опасаемся. Боимся, чтобы в газетах как-нибудь не прослышали, что вот, дескать, так и так, отечество в печали находится, а на такой-то улице, номер дома такой-то — «подоплеку» определяют… Поэтому беседы наши имеют характер угнетенный, отрывочный, как это всегда бывает с людьми, которые совсем об другом думают и только ради приличия языком шевелят. Одна мысль явственно давит всех: ужели действительность, среди которой мы живем, есть действительность конкретная, а не кошмар? Но разве это мысль? — Нет, это не мысль, а

Скачать:TXTPDF

как-то чрезвычайно быстро создала совсем новую публику, которая, в свою очередь, ничего не хочет знать, кроме пустяков. Одним словом, и литература и публика так удачно спелись, что обе в самый