«Эпохе», этих своего рода «жупеле» и «кимвале», вполне доступных разумению Хохлаковой.
Таким образом, если уж непременно требовалось потревожить прах «Современника» и сопоставить его с моею фамилией, то, мне кажется, г. Достоевский поступил бы несравненно целесообразнее, возложив это поручение на старика Карамазова. Этот развратный и насквозь прогнивший старикашка, действительно, должен быть сердит на меня, и так как он, по природе своей, на всякие предательства способен, то, конечно, мог и в данном случае соорудить что-нибудь воистину язвительное. Я думаю даже, что он не ограничился бы напоминанием о «Современнике», но при сем присовокупил бы, что мои сочинения нужно сжечь рукой палача или что я проповедую презрение к России, а потом, помаленьку да полегоньку, пустил бы, пожалуй, букетами и по части событий, которые, в последнее время, так глубоко взволновали Россию. Конечно, все это клевета, сплетня и самая бесшабашная подлость; сам старец Карамазов очень хорошо это сознает, но так как он клеветник по природе, то никакие сознания не могут его остановить на доблестном пути инсинуации. Г. Достоевский очень тонко подметил в своем герое одно гнусное качество, которое он назвал «сластничеством», но он упустил из вида, что рядом с «сластничеством» в этом протухлом сердце свило гнездо еще и человеконенавистничество. Благодаря этому последнему свойству старый гнуснец никогда так не бывает доволен, как в те минуты, когда он думает, что ему удалось утопить ближнего в ложке воды. Повторяю: если бы г. Достоевский какую угодно выходку, даже самую омерзительную, относительно меня внушил не Хохлаковой, а старику Карамазову, я не только не увидел бы в ней ничего неожиданного или бестактного, но, напротив того, нашел бы ее вполне резонною, злопылательному сердцу свойственною и с обстоятельствами дела согласною…
Но страшною, даже и в карамазовских устах, я все-таки ее не нашел бы.
В этом смысле я могу совершенно искренно заверить карамазовскую семью, что «страшные слова» давным-давно утратили в моих глазах всякий престиж. Я знаю, конечно, что легкомысленное хохлаковское воинство (обоего пола) и доныне не упразднилось, а следовательно, у Карамазовых всегда найдется готовая к их услугам аудитория, которую они могут, по своему усмотрению, повергать в суеверный трепет; но я знаю также, что наряду с хохлаковским легковесным воинством уже существует достаточное количество и таких людей, в которых такие личности, как гнилой старик Карамазов, ничего, кроме отвращения, возбудить не могут. В самом деле, что такое Карамазов? — это не человек, а оборотень; это нечистое животное, которому горькая случайность дала возможность восхитить человеческий образ. Вот истина, которая сделалась понятною уже для очень многих, как равно и то, что у оборотня ничего другого и быть не может на уме, кроме первородного свинства. А коль скоро это достаточно ясно, то весьма естественно, что против карамазовских каверз никакого другого корректива и искать не требуется, кроме того, который указывается в общеизвестной мудрой русской пословице: «Бог не попустит — свинья не съест». Именно так: не съест свинья — только и все.
Помилуйте! если бы бог попускал, чтобы свиньи одолевали людей, где ж была бы справедливость?
Ведь эти прожорливые животные вскорости истребили бы весь человеческий род, и в таком случае ужели они управляли бы вселенною?
Возможно ли представить себе такой ужас: человеческое слово упразднилось, а вместо него повсеместно водворилось свиное хрюканье?
Ведь таким образом мы будем, пожалуй, лишены возможности читать стихотворения Майкова и наслаждаться произведениями г. Достоевского! Да, наконец, и некому будет читать и наслаждаться! Нет, бог не попустит подобной несправедливости.
Я твердо верю этому и не страшусь. Вот уж шестой десяток живу я на свете, а в том числе с лишком тридцать лет действую в литературе. Вижу я, правда, особливо в последнее время, как бродят около меня нечистые животные и обнюхивают меня… Ужасно противно это обнюхивание — с этим я, конечно, не согласиться не могу, но ежели нечистые животные полагаются по штатам самой природы, то делать нечего, приходится примириться с этой необходимостью. Но чтобы они так-таки съели, потому что такова их свиная фантазия… помилуй бог!
Нет, не съедят они, не съедят никого. Бог не попустит этого. Вот почему я нимало не сомневаюсь и в ответ на отвратительные обнюхивания уверенно восклицаю: жив есмь и жива душа моя!
Кроме того, Салтыков изъял два авторских признания, относящихся к обстоятельствам подготовки очерка для публикации в журнале.
Стр. 541, строка 20. В «Отеч. записках» после слов: «ни того, ни другого я не выполнил» — было:
Я даже вынужден был изменять обязательной в работах этого рода аккуратности, то есть не каждый месяц являлся с моими беседами и, следовательно, не мог сообщить содержанию их характер современности. Да и вообще, не имел охоты писать, а писал потому только, что надо было как-нибудь довести до конца раз начатое дело.
Стр. 543, строка 19. После «едва ли мыслимы» — было:
Как бы то ни было, но, прощаясь с читателями до будущего года, вновь повторяю: я выполнял задачу моих ежемесячных бесед очень слабо и далеко не в том объеме, в каком предполагал. И прошу в том великодушно меня простить.
В фельетоне затрагивается проблема соотношения литератур 40-х и 70-х годов, к которой Салтыков возвращался неоднократно. О ней шла речь в статье «Один из деятелей русской мысли» (см. т. 9), в цикле «В среде умеренности и аккуратности» («Дворянские мелодии», см. т. 12). Сама постановка проблемы определялась литературно-журнальной борьбой вокруг наследия «сороковых годов» и связана была у Салтыкова со стремлением преодолеть ограниченность «утилитарной» сатиры.[151]
Не случайно сторонники такой сатиры, с какой бы точки зрения они ни исходили, обвиняли Салтыкова в идеализации «сороковых годов» (см. статьи Ткачева «Безобидная сатира» и «Заметки «о том, о сем», «Лит. меланхолия». — «Дело», 1878, № 1, 1880, № 1; статью Б. Н. «Лит. летопись». — «Русск. курьер», 1880, № 39).
Литература «сороковых годов» вовсе не являлась идеалом Салтыкова, видевшего, по словам Михайловского, и связанность ее по рукам и ногам, и многие внутренние изъяны, и особенно изолированность ее от практической «злобы дня».[152] Салтыков уверен, что общение с жизнью «всегда было и всегда будет целью всех стремлений литературы». Но он предпочитает литературу «сороковых годов», с ее убежденностью, со стремлением «отыскать известные идеалы добра и истины», современной буржуазно-либеральной, реакционной литературе, занимающейся разработкой «пустяков», для которой «общие принципы — недоступны».
Заключительная часть фельетона содержит упоминания о цензурных и политических обстоятельствах, в которых создавался цикл и которые вынудили изменить его первоначальный замысел.
Следует учитывать и то, что отношение «дяди» — рассказчика, воспитанного на идеалах «сороковых годов», и отношение самого Салтыкова к эпохе Грановского далеко не идентичны.
Стр. 535…мы, члены этого кружка… — то есть кружка Петрашевского (ср. с упоминанием о нем в «Противоречиях», «Брусине», «Тихом пристанище», «За рубежом» и др.).
Стр. 536…чаще справлялись с кладбищем сороковых годов… — Ср. с рассуждениями Чернышевского в «Очерках гоголевского периода русской литературы» о критике 40-х годов, о наследии Белинского: «И надобно еще спросить себя, точно ли мертвецы лежат в этих гробах <…> не гораздо ли более жизни в этих покойниках, нежели во многих людях, называющихся живыми?» (Н. Г. Чернышевский, Полн. собр. соч., т. 3, М. 1947, стр. 9).
Стр. 539. «…сердца горестных замет». — Из «Евгения Онегина» Пушкина (Посвящение).
Стр. 542…голоса звонкие, уверенные… — то есть голоса торжествующей реакции.
ПЕРВОЕ ДЕКАБРЯ
(«Вечерок»)
Впервые — ОЗ, 1880, № 4 (вып. в свет после 11 апр.), стр. 551, под заглавием «Не весьма давно (Осенние воспоминания)». Подпись: Н. Щедрин. Под заглавием «Вечерок» очерк должен был быть как самостоятельный рассказ напечатан в февральской книжке «Отеч. записок», но был вырезан по требованию цензуры. Рукописи, корректуры и вырезанные журнальные листы неизвестны.
«Вечерок» привлек внимание цензурного комитета вместе с четырьмя другими произведениями (рассказ Осиповича-Новодворского «Карьера (Записки молодого человека)», басня А. Л. Боровиковского «Воробей», анонимная статья «Финансовые итоги последних лет» и «Внутр. обозр.» Кривенко). Цензор Лебедев докладывал С.-Петербургскому цензурному комитету (16 февраля):
«В этом очерке автор самыми мрачными красками описывает современное состояние общества, при котором будто бы не могут собраться на дому четыре или пять человек для приятельской беседы из опасения, чтобы их не подслушали <…>. Даже на лакея своего нельзя положиться из боязни, не подослан ли он кем-нибудь <…> молчанию так же точно могут приписать какое-нибудь злое намерение <…> Так что настоящая жизнь похожа скорее на тяжелый кошмар, нежели на жизнь».[153]
О характеристике Салтыковым «ретирадной литературы» в докладе говорилось:
«Так Щедрин называет ту часть литераторов и публицистов, которая отстаивает начала порядка, общественный строй и восстает против современных утопистов <…> Тут же указывается на предстоящий выход двух ежедневных газет, издателями которых будут два ретирадника, разумеется — охранители, намекая этим, без сомнения, на новую газету «Берег» (цензор имеет в виду газету, которая начала выходить 15 марта 1880 г. под редакцией П. Цитовича, с которым Салтыков полемизировал в предыдущих очерках «Круглого года»).
Цензурный комитет принял решение об аресте февральской книжки «Отеч. записок». Салтыков обратился 17 февраля с письмами к начальнику Главного управления по делам печати В. В. Григорьеву, прося «цензурные недоразумения» разрешить «негласным путем»,[154] сообщить в редакцию, «что именно подало повод к недоразумениям». Согласие было получено по распоряжению министра внутренних дел Л. С. Макова, и на следующий день, 18 февраля, Салтыков просил цензурный комитет возвратить представленные туда экземпляры журнала для внесения в них необходимых изменений. Из февральской книжки были изъяты четыре статьи, включая «Вечерок», а «Финансовые итоги последних лет» были напечатаны с значительными цензурными купюрами.
Мартовская книжка журнала вышла со следующим объявлением на обложке:
«По болезни М. Салтыкова, предположенные им лично статьи для февральской и мартовской книжки не могли быть напечатаны».
В связи с некоторым ослаблением политических репрессий Салтыков смог поместить «Вечерок» в апрельской книжке под заглавием «Не весьма давно (Осенние воспоминания)», указывавшим как на время описываемых событий, так и на невозможность своевременной публикации произведения. Об обстоятельствах публикации и угрозе второго предостережения в связи с ней Салтыков сообщает в письме к Елисееву, написанном, очевидно, в конце апреля — начале мая 1880 года, после визита к Н. С. Абазе, назначенному 4 апреля начальником Главного управления по делам печати:
«Сейчас приехал от Абазы, который принял меня достаточно приветливо <…> И еще, между прочим, сказал: а знаете ли, что я спас ваш журнал от второго предостережения? Оказывается, что в Совете дебатировался этот вопрос по поводу моей статьи. На это я сказал, что, во-первых, статья эта напечатана с ведома Григорьева, равно как в майской книжке появится другая статья «Карьера», тоже с ведома Григорьева; во-вторых, что я иначе писать не