вы мой дядя! Ах, если бы вы…
Он остановился, не досказав своей мысли, и молча потупил голову. Однако ж я понял его.
— Если б я не был литератором, хотел ты сказать? — спросил я его.
— Да… нет… нет, не то! — оправдывался он. — И Державин был литератором, и Дмитриев… Ода «Бог» — c’est sublime, il n’y a rien à dire![31] Ах, если бы вы…
— Оду «Бог» написал?.. ну, ну… хорошо… успокойся! постараюсь!
Словом сказать, мы обнялись и опять похристосовались.
— А маменька знает об этом? — спросил я, указывая на крест.
— Знает. Сейчас получил от нее телеграмму из Парижа. Вот.
«Pétersbourg. Znamenskaïa, 11.
Néougodoff.
Félicite chevalier. O Pâques, o sainte journée! Envoyez 4000 francs demain échéance; si non — Clichy. Nathalie».[32]
Сердце у меня так и екнуло. «Вот сейчас попросит денег!» — думалось мне. И вдруг:
— Дядя! нет ли у вас? — обратился он ко мне.
Вопрос этот ужасно меня смутил. Деньги у меня на ту пору были, но почему-то мне казалось, что они мне самому нужны. Нынче всем вообще деньги надобны, и вот почему столь многие крадут. Но и краденые деньги не бросают зря всякому просящему, а тоже говорят: самим нужны. Что же сказать о деньгах собственных, кровных? А сверх того, и еще: в кои-то веки сколотишь изрядный куш и думаешь: вот теперь-то я распоряжусь… И только что начнешь подносить ко рту кусок, как приходит некто и выхватывает его. Ужасно неприятно.
— Дядя! ведь Clichy! — как-то тоскливо пискнул Феденька, видя мое раздумье.
— Да ведь за долги, кажется, уж не сажают?
— Там — сажают, mon oncle.
— Ах, боже, какое варварство! Про русских говорят, что они — варвары, а между тем у нас… Да, мой друг, мы должны гордиться, что живем в стране благоустроенной, а не в в какой-нибудь Макмагонии, которая не нынче — завтра превратится в Гамбеттию! Конечно, у нас нет многого, что у них есть, но зато и у них нет многого, что есть у нас. Христос воскрес! поцелуемся!
— Так вы дадите, дядя?
— А у тебя разве нет?
— Ни драхмы!
Неприятно в высшей степени. Я только что рассчитывал побаловаться летом. Вот, говорят, Егарев француженок каких-то необыкновенных законтрактовал… И еще говорят: в Зоологическом саду женщину-великана показывать будут, которая у себя на груди целое блюдо с двадцатифунтовым ростбифом ставит, да так, шельма, и ест! Хорошо бы со всем этим подробнее ознакомиться, не в качестве зрителя, а, так сказать, не в пример другим… Но, с другой стороны, как же оставить и Nathalie? Что такое Nathalie? Nathalie — это сорокапятилетняя сахарная куколка, которая… И даже не «которая», а просто куколка — и все тут. Может ли «куколка» не тратить денег? — Нет, не может. Она тратит их не нарочно, тратит, потому что это в ее природе, как в природе у птицы — петь. Она тратит все время, покуда находится в бодрственном состоянии, то есть начиная с той минуты, когда она совершила свой утренний туалет, и до той, когда облачится в свой ночной туалет. И все, что она ни видит перед собой, — все считает подлежащим завладению. Ежели глиняную свистульку увидит, и той овладеет; не попадайся на глаза! И ежели у нее нет денег, чтобы купить, она возьмет в долг. И нет той хитрости, которую бы она не пустила в ход, чтоб приобрести деньги или кредит. То назовет себя княгиней, то солжет, что у нее золотые прииски или рыбная ловля lá-bas, dans les steppes.[33] Даже наклевещет на себя, не постыдится намекнуть, что у нее есть богатый любовник. А ежели и за всем тем не добудет ни наличных, ни кредита, то будет проводить время в желании тратить деньги, в желании делать долги. Хорошо, что природа устроила так, что и «куколкам» нужен сон, отдых, пища, а мода, в свою очередь, возложила на них обязанность одеваться и causer avec les messieurs.[34] Если бы этого не было, они и то время, которое нужно для сна и для одеванья, тоже употребляли бы на то, чтобы тратить. И еще хорошо, что природа лишь до известной степени одарила их глаза способностью разбегаться, потому что, в противном случае, они, наверное, потребовали бы разом весь Magasin du Louvre.[35] И если б им сказали, что это нельзя, таких, дескать, денег нет, то они с четверть часа были бы неутешны и затем отправились бы в магазин «Au bon marché».[36]
И такую-то «куколку» — в Клиши! за что? За то ли, что она выполняет свое провиденцияльное назначение? За то ли, что у нее и maman[37] была куколка и воспитательницы — куколки, и подруги юности — куколки? За то ли, что и у покойного ее мужа штабс-ротмистра Неугодова, селезенка играла при одной мысли, что у него в доме будет… «куколка»?
Конечно, серьезно быть спутником жизни такой «куколки» должно быть несколько глуповато; но смотреть и млеть со стороны, или быть штабс-ротмистром и видеть, как она порхает, как все ее радует и все огорчает и как она при этом, сквозь слезки, лепечет: ах, я ведь совсем-совсем глупенькая! — воля ваша, это высокое эстетическое наслаждение! Нет, надо непременно послать Nathalie деньги, и даже как можно скорее, потому что она, пожалуй, ненарочно и фальшивых документов наделает. Разве она знает? разве она может что-нибудь взвесить, предвидеть, различить? Nathalie… un coeur d’or.[38]
— Деньги у меня готовы, — произнес я твердо.
— Mon oncle!vous êtes un coeur d’or![39]
— Но с двумя условиями, — продолжал я, — во-первых, мы сегодня обедаем вместе…
— Ах, mon oncle! не только обедаем, но и весь вечер, весь день… сколько угодно!
— Во-вторых, мы сейчас же редактируем вместе телеграмму Наташе, разумеется, от твоего имени. Это необходимо выполнить как можно скорее. Nathalie — милая; но именно поэтому-то она и способна наделать глупостей.
Мы присели к столу и соединенными силами редактировали следующее:
««Paris. Grand hôtel.
Nathalie Néougodoff.
Pâques deux jours banques fermées. Après-demain aurez somme voulue. Venez Pétersbourg prison pour dettes abolie. Pouvez tout acheter sans payer.
Néougodoff»[40]
— Ты понимаешь, — сказал я, когда депеша была готова, — если ей не пообещать, что она может здесь покупать без денег, то она скажет себе: зачем же я туда поеду? Тогда как на этих условиях ей будет, наверное, лестно воротиться на родину.
Но Феденьку вся эта процедура, по-видимому, повергла в печальное настроение.
— Ах, maman, maman! — произнес он, грустно вздыхая.
— Что такое: maman? Maman как maman! Не у одного тебя, и у других. Вон у твоего школьного товарища Самогитского, которого быстрой карьере ты, помнишь, как-то раз позавидовал, так у него maman прямо на содержании живет, а он не только не грустит, но даже пользуется этим!
— Ах, дядя-голубчик! ведь вы не знаете… Монрепо-то наше уж продано!
— Как! Монрепо!
— Да, Монрепо… le sable, то бишь, les cendres de mon père![41] Продано, дядя, продано!
— Однако… вы шибко!
— Все продано, больше и продавать нечего, а она — то в Ницце, то в Париже!.. Поверите ли, однажды даже вдруг в Систове очутилась… зачем? И отовсюду шлет телеграммы: argent envoyez![42] А где я возьму!! Вот и теперь: если б не ваша помощь — где бы мне эти четыре тысячи франков добыть!
Сердце мое вновь екнуло: плакали, стало быть, мои денежки! Однако ж я кое-как скрепился и произнес:
— Ничего, бог милостив! как-нибудь устроитесь!
— Нет, не устроимся… никогда мы не устроимся, mon oncle! Пробовал я ее урезонить и однажды даже совершенно искренно изложил всю неприглядность нашего матерьяльного положения — и вот какой ответ получил. Прочтите.
Феденька вынул из кармана бумажник, порылся в нем и подал мне сложенную вчетверо бумажку, развернув которую, я прочитал:
«Неблагодарный сын Феодор!
Оскорбительное твое письмо получила и заключающимися в оном неуместными наставлениями была глубоко возмущена. Но я — мать и знаю, что есть закон, который меня защитит. Закон сей велит детям почитать родителей и покоить оных, последним же дает право непочтительных детей заключать в смирительные и иные заведения. До сих пор я сим предоставленным правом не пользовалась, но ежели обстоятельства к оному меня вынудят, то поверь, что я сумею доказать, что и у меня нет недостатка в твердости души…
A toi de Coeur Nathalie.[43]
P. S. Au nom du ciel envoyez au plus vite l’argent que je vous ai demandé».[44]
Письмо было писано посторонней рукой, но подпись и postscriptum несомненно принадлежали Наташе. И что всего замечательнее: подле ее имени виднелось размазанное пятно; очевидно, сюда капнула слезка. Стало быть, Nathalie в одно и то же время и скорбела, и понимала, что исполняет долг. Сердце ее сжималось, слезки капали, но она все-таки подписалась под письмом… потому что это был ее долг!
— Слушай! — воскликнул я в изумлении, — да откуда же она узнала о существовании смирительного дома?
— Стало быть, узнала.
— А что ты думаешь! ведь это у них, должно быть, врожденное, то есть у русских культурных маменек вообще. Я помню, покойница матушка — уж на что, кажется, любила меня, — а рассердится, бывало, — сейчас: я тебя в Суздаль-монастырь упеку! Тогда, друг мой, Суздаль-монастырь родителей утешал, а теперь, с смягчением нравов, смирительный дом явился. Как ты думаешь, что лучше?
— Ах, mon oncle!
— Я, с своей стороны, полагаю, что Суздаль-монастырь лучше, потому что, в сущности, это было нечто мифическое, скорее анекдот, нежели быль. Смирительный же дом, особливо при существовании суда милостивого и скорого, есть нечто конкретное, от чего уж не отвертишься, коли на то дело пошло! Гм… да… Но с которых же пор она сим и оным выучилась — так и сыплет!
— Не знаю… Вероятно, это письмо для нее Дроздов написал… Помните, у меня воспитатель был?
Феденька сказал это и вдруг весь заалелся.
— Длинный такой, точно пожарная кишка… помню, помню! Сколько раз он, бывало, пугал меня… Взойдешь невзначай в комнату, а он вдруг в углу взовьется, в знак приветствия, и сейчас же, совсем неожиданно, пополам переломится… Неужели же он…
— Он, mon oncle. Она его где-то под Телишем встретила — он туда с корпией от дамского кружка командирован был — и с тех пор по Европе возит. И всем рекомендует: «L’ami de feu mon mari…»[45] это Дроздов-то! Помните, как раз его покойный папенька нагайками отодрал… Он, mon oncle, он! Он, вероятно, и деньги у нее выманивает. Voici la vérité… triste vérité, mon oncle![46]
Феденька замолчал и отвернулся к окну.
—