в недалеком будущем золотой век; оба законодательствуют, громят консерваторов и их козни. Но ни тот, ни другой не отказываются от добычи, составляющей результат процесса А. и Б.; ни тот, ни другой не ставят себе вопроса: честно или нечестно? «Думаю я, — говорят они своим клиентам, — что вот по статье такой-то можно вас обелить». И в этой надежде выходят на суд, заручившись предварительно задатком собственно за «выход».
Практика, установившаяся на Западе и не отказывающаяся ни от эмпиреев, ни от низменностей, положила конец колебаниям Перебоева. Он сказал себе: «Ежели так поступают на Западе, где адвокатура имеет за собой исторический опыт, ежели там общее не мешает частному, то тем более подобный образ действий может быть применен к нам. У западных адвокатов золотой век недалеко впереди виднеется, а они и его не боятся; а у нас и этой узды, слава богу, нет. С богом! — только и всего».
Тут же, кстати, и в самом содержании судебных процессов произошла ощутительная перемена. В уголовной сфере, вместо прежних театральных воров, начали появляться воры заправские, к которым уж никак нельзя было применить кличку жертв общественного темперамента. Обворовывали земство, банки, растрачивали общественные капиталы, и расхитителями оказывались люди вполне обеспеченные, руководившиеся только инстинктами безотносительной алчности и полного нравственного растления. Общечеловеческой Правде не было до них никакого дела, следовательно, и цитаты из Шекспира приводить не приходилось; а между тем выйти на суд, в качестве защитника блестящего вора, представлялось и интересным, и небезвыгодным. В свою очередь, блестящие воры и адвокатов желали блестящих же, таких, которые «составили себе репутацию», а не сутяг, которые гнались за грошами, не помышляя о репутации. Но ежели нельзя было выступить на защиту, имея в запасе одну общечеловеческую Правду, то, очевидно, предстояло в ином месте отыскивать такую мякоть, которая в данном случае была бы как раз в меру. Словом сказать, понадобился кодекс или, по крайней мере, такое смешение его с цитатами из Шекспира, Беккарии и проч., которое нельзя было бы прямо назвать оторванностью от реальной почвы, а можно было бы только причислить к особенностям адвокатского ремесла. И хотя оправдательные вердикты, при такой системе, произносились реже, нежели во время торжества общечеловеческой Правды, но смягчающие обстоятельства все-таки давались довольно охотно. И — что всего важнее — они давались не под влиянием цитат из Шекспира, но под влиянием статьи кодекса, которая гласит: «но буде», и т. д. Это «буде» легло в основание второй адвокатской манеры и сослужило адвокатам такую же службу, как и общечеловеческая Правда.
В это же самое время неведомо куда исчезли и политические процессы. В судах сделалось темно, глухо, тоскливо. Судебные пристава вяло произносили перед пустой залой: «Суд идет!» — и уверенно дремали, зная наперед, что их вмешательство не потребуется. Стало быть, и здесь шансы на составление адвокатской репутации уменьшились.
Оставался гражданский процесс; но и тут совершился полный переворот! Крупные дела, которые на первых порах появились, как наследие дореформенного суда, все реже и реже выступали на очередь.
Тяжущиеся стороны проявляли наклонность к экономии и предпочитали мириться на более дешевых основаниях, то есть не прибегая к суду или же предлагая за защиту своих интересов такое вознаграждение, о котором адвокат первоначальной формации и слышать бы не хотел.
Притом же и адвокатов развелось множество, и всякому хотелось что-нибудь заполучить. Носились даже слухи, что скоро нечего будет «жрать». Вопрос: честно или нечестно? — звучал как-то дико, приходилось брать всякие дела, ссылаясь на Шедестанжа и Жюля Фавра, которые-де тоже всякие дела берут. Характер адвокатуры настолько изменился, что в основание судоговорения всецело лег кодекс, вооруженный давностями, апелляционными и кассационными сроками и прочею волокитою.
Речь шла уже не о том, чтобы громить противника, и даже не о том, чтобы бороться с ним, а только о том, чтобы его подсидеть. Отъевшиеся адвокаты, успевшие с самого начала снять пенку, почти бросили свое ремесло и брались только за те немногие дела, которые выходили из ряда обыкновенных. Но и тут руководителями являлись не морального свойства поводы, а сумма иска. Ежели на сцену судоговорения являлся миллион, то дело было стоящее; ежели являлась какая-нибудь тысяча, то ищущему заявлялось прямо: «Я адвокатурой не занимаюсь».
Перебоев не принадлежал к числу «отъевшихся». Он был достаточно талантлив, чтобы покорять наивные сердца присяжных, но не настолько, чтобы действовать подавляющим образом на судебный персонал. Поэтому он не много имел гражданских процессов и недостаточно обеспечил себя, чтобы сказать: «Я не нуждаюсь в практике! уеду в Ниццу и буду плевать в Средиземное море!..» Когда-то он сказал самонадеянно, положив в сердце своем: «Скоплю четыреста тысяч — и шабаш!..» Но это ему не удалось… Теперь, быть может, он удовольствовался бы и меньшим, чтобы только покончить с этою канителью, да черт дернул жениться: пошли дети… Так на двухстах тысячах он и застыл… пхе! Приходилось продолжать профессию и остепениться, — да-с, на одном благородстве души нынче не выедешь. Другие времена, другие веяния, другие песни.
Процесс остепенения совершился в нем постепенно, и начало его крылось не столько в недрах адвокатской профессии, сколько в тех веяниях, которые приходили извне, обуздывали ретивость и незаметно произвели в нем коренной внутренний переворот. Сначала вырвалось восклицание: «Однако!» — потом: «Чудеса!» — потом: «Это уж ни на что не похоже!» — и наконец: «Неужто же этой комедии не будет положен предел?» И с каждым восклицанием почва общечеловеческой Правды, вместе с теорией жертв общественного темперамента, все больше и больше погружалась в волны забвения. Даже цитаты из Шекспира и Беккарии позабылись. Износила ли башмаки Гертруда или не износила, — разве это не безразлично? Призраки растаяли; на их месте явился кодекс и всецело овладел нравственными и умственными силами Перебоева.
Утром, часов около десяти, Перебоев уже одет, кончил свой первый завтрак и садится к письменному столу. Он смотрит на вывешенную на стене табличку и бормочет: «В 2 часа в коммерческом суде дело по спору о подлинности векселя в две тысячи рублей… гм!.. В 31/2 часа дело в окружном суде о краже со взломом рубля семидесяти копеек… Защита — по назначению от суда… Немного! Придется ли, нет ли, за первое дело получить двести рублей…» Затем он отворил ящик и пересчитал выручку предыдущих дней — нашлось около полутораста рублей, только и всего… О, черт возьми! Этак и с голоду, пожалуй, подохнешь! Если б Перебоев не запасся местом консультанта в двух-трех акционерных обществах, с определенным жалованьем, пришлось бы зубы на полку класть. Клиент нынче мелкий, безобразный. Начнет излагать дело, так душу выворотит. А потом заключишь с ним условие, выиграешь дело, а он денег не платит. В два года двести-то рубликов из него не вытеребишь. Нет, надо построже… по крайней мере, чтобы половину на стол, остальное — заруки. Вот, по-настоящему, как надо. К счастию, вечером у него консультация, за которую он получит наличными двести рублей… Пакетик и в нем две радужных — святое дело.
Он быстро распечатывает накопившиеся за утро письма, повестки и наконец вскакивает как ужаленный: перед ним билет на бал в пользу «Общества распространения благонамеренности»; цена 10 руб., а более — что пожалуете.
— О, черт возьми! — восклицает он, — и без того везде провоняло благонамеренностью… А делать нечего, отдать десять рублей все-таки придется. Эй! Прохор! давно этот билет принесли?
— С час назад. Пришел лакей, оставил, а сейчас опять воротился. Вот и книга; извольте расписаться.
Перебоев берет книгу и расписывается: билет получил и деньги уплатил.
— Возьми, — говорит он Прохору, — но ежели вперёд с такими билетами будут приходить, говори, что барин в Москву уехал.
— Десять рублей да десять рублей, — ворчит он, — каждый день раскошеливайся! Деньги так и жрут, а благонамеренность все-таки за хвост поймать не могут. Именно только вонь от нее.
Входит жена.
— Бери, матушка, пользуйся!
— Ты совсем о нас забываешь. Наташе платьице нужно: мне тоже давно обещал. Право, срам! у всех жены прилично одеты, я одна отрепанная хожу.
— Мало у тебя платьев!
— Есть платья, да не такие. Не могу же я в прошлогодних платьях в обществе показаться! Зачем же ты женился, если не в состоянии жену одевать?
Перебоев раздражительно выдвигает ящик из письменного стола и показывает его жене.
— На, смотри! много денег?
К счастью, в передней раздается звонок, потом другой, третий.
— Что же? — настаивает жена, — дашь денег?
— Ну, на! ну, на! ешь! глотай! — выбрасывает он одну за другой некрупные ассигнации, рассыпавшиеся по дну ящика.
— Так я поеду, — хладнокровно отвечает жена, собирая деньги.
— И поезжай! и бросай деньги! и бросай!
Звонки возвещают клиентов. Бьет одиннадцать.
Это — час приема; Перебоев заглядывает в клиентскую, где ожидает дама, в сопровождении шестилетнего сына, и двое мужчин.
— Пожалуйте! — приглашает Перебоев даму.
Дама входит в кабинет, держа за руку сына, и начинает жеманиться.
— Мой муж больной, никуда не выезжает, — начинает она чуть слышно.
— Прошу вас, сударыня, объясняться громче.
— Мой муж больной, — повторяет дама, — а меня ни за что не хотел к вам пускать. Вот я ему и говорю: «Сам ты не можешь ехать, меня не пускаешь — кто же, душенька, по нашему делу будет хлопотать?»
— Ну-с, в чем же дело?
— Позвольте мне досказать… Наконец он решился: «Возьми, говорит, с собою Сережу и поезжай к господину адвокату». И вот…
Дама растерянно оглядывает стены кабинета и произносит:
— Ах, сколько у вас книг! Неужто это всё законы?
— Позвольте узнать, в чем заключается ваше дело? — настаивает Перебоев.
— Ах, нас ужасно обидели, господин адвокат! Муж мой, надо вам сказать, купец, в Зеркальном ряду торгует… Впрочем, ведь это прежде считалось, что купцом быть стыдно, а нынче совсем никакого стыда нет… Не правда ли, господин адвокат?
— Конечно, конечно… Но к делу, сударыня, к делу!
— И вот у меня есть сестра, которая тоже за купцом выдана, он бакалейным товаром торгует… И вот моему мужу необходимо было одолжиться… К кому же обратиться, как не к сродственникам?.. И вот Аггей Семеныч — это муж моей сестры — отсчитал две тысячи и сказал: «Для милого дружка и сережка из ушка»…
— Сударыня! — стонет Перебоев.
— Нет, уж позвольте мне, господин адвокат, по порядку, потому что я собьюсь. И вот муж мой выдал Аггею Семенычу вексель, потому что хоть мы люди свои, а деньги все-таки счет любят. И вот, накануне самого Покрова, приходит срок. Является Аггей Семеныч и