вздумалось завести этот разговор?
— Да так-с. Признаться сказать, вступит иногда этакая глупость в голову: все, мол, кого-нибудь бьют, точно лестница такая устроена… Только тот и не бьет, который на последней ступеньке стоит… Он-то и есть настоящий горюн. А впрочем, и то сказать: с чего мне вдруг взбрелось… Так, значит, починиться не желаете?
— Ну, на нет и суда нет. А я вот еще что хочу вас спросить: может ли меня городничий без причины колотить? Есть у него право такое?
— Ни без причины, ни с причиной колотить не дозволяется. Городничий может под суд отдать, а там как уж суд посудит.
— Стало быть, и с причиной бить нельзя? Ну, ладно, это я у себя в трубе помелом запишу. А то, призывает меня намеднись: «Ты, говорит, у купца Бархатникова жилетку украл?» — Нет, говорю, я отроду не воровал. «Ах! так ты еще запираться!» И начал он меня чесать. Причесывал-причесывал, инда слезы у меня градом полились. Только, на мое счастье, в это самое время старший городовой человека привел: «Вот он — вор, говорит, и жилетку в кабаке сбыть хотел…» Так вот каким нашего брата судом судят!
— Ну, и что же потом?
— Помилуйте! даже извинился-с! «Извини, говорит, голубчик, за другой раз зачту!» Вот он добрый какой! Так меня это обидело, так обидело! Иду от него и думаю: непременно жаловаться на него надо — только куда?
— Как куда? Купите лист гербовой бумаги, да и пошлите губернатору просьбу.
— Вот оно как: гербовый лист купить надо, а где купило-то взял? да кто мне и просьбу-то напишет… вот кабы вы, сударь!
— Нет, мне неловко. Я ведь бываю у городничего, в карты иногда вместе играем… Да и вообще… На «писателей»-то, знаете, не очень дружелюбно посматривают, а я здесь человек приезжий. Кончу дело и уеду отсюда.
— Это так точно-с. Кончите и уедете. И к городничему в гости, между прочим, ездите — это тоже… На днях он именинник будет — целый день по этому случаю пированье у него пойдет. А мне вот что на ум приходит: где же правду искать? неужто только на гербовом листе она написана?
— Гербовый лист — сам по себе, а правда — сама по себе. Гербовый лист — это пошлина. Не на правду пошлина, а чтобы казне доход был. Кабы пошлины не было, со всякими бы пустяками начальство утруждали, а вот как теперь шесть гривенок надо за лист заплатить — ну, иной и задумается.
— Шесть гривен! где эко место денег взять! А все-таки правду хотелось бы сыскать. Намеднись господин Поваляев мял-мял мне нос, а я ему и говорю: «Вот вы мне нос мнете, а я от вас гривенника никогда не видал — где же, мол, правда, Василий Васильевич?» А он в ответ: «Так, вот оно ты об чем, бубновый валет, разговаривать стал! Правды захотелось… ах! Да знаешь ли ты, что тебя за такой разговор в тартарары сослать надо!» — да пуще, да пуще! Мы, вашескородие, когда не хмельны, так соберемся иногда — старики мои, я да вот хозяин наш — и всё об правде говорим. Была же она когда-нибудь на свете, коли слово такое есть. Хоть при сотворении мира, да была. Должно быть, и теперь есть, только чиновники ее в шкап заперли. Отдай шесть гривен — шкап приотворят, — смотришь, а там пусто!
— Не говорите так. Неравно услышат — нехорошо будет.
— Чего мне худого ждать! Я уж так худ, так худ, что теперь со мной что хочешь делай, я и не почувствую. В самую, значит, центру попал. Однажды мне городничий говорит: «В Сибирь, говорит, тебя, подлеца, надо!» А что, говорю, и ссылайте, коли ваша власть; мне же лучше: новые страны увижу. Пропонтирую пешком отселе до Иркутска — и чего-чего не увижу. Сколько раз в бегах набегаюсь! Изловят — вздуют: «влепить ему!» — все равно как здесь.
— Не отчаянный, а до настоящей точки дошел. Идти дальше некуда, все равно, где ни быть. Начальство бьет, родители бьют, красные девушки глядеть не хотят. А ведь я, сударь, худ-худ, а к девушкам большое пристрастие имею. Кабы полюбила меня эта самая Феклинья, хозяина нашего дочь, — ну, кажется бы, я… И пить бы перестал, и все бы у меня по-хорошему пошло, и заведеньице бы открыл… Только ничего от нее я другого не слышу, окромя: «Уйди ты, лохматый черт, с моих глаз долой!..» А впрочем, надоел я, должно быть, вам своей болтовней?..
— Ничего. Только мне идти надо.
— К городничему-с? Счастливо оставаться, сударь! дай бог любовь да совет! в карточки сыграете — с выигрышем поздравить приду!..
Однажды он прибежал ко мне в величайшем волнении.
— Хочу я вас спросить, сударь, — сказал он, — есть такие права, чтобы взрослого человека розгами наказывать?
— Говорил уж я вам, что таких прав давно не существует.
— А меня, между прочим, даже сегодня наказали. Мне об рождестве тридцать пять лет будет, а меня высекли.
— Кто же? за что?
— Родитель высек. Привел меня — а сам пьяный-распьяный — к городничему: «Я, говорит, родительскою властью желаю, чтоб вы его высекли!» — «Можно, — говорит городничий: — эй, вахтер! розог!» — Я было туда-сюда: за что, мол? «А за неповиновение, — объясняется отец, — за то, что он нас, своих родителей, на старости лет не кормит». И сколь я ни говорил, даже кричал — разложили и высекли! Есть, вашескородие, в законе об этом?
— Не знаю, право. Человек вы какой-то особенный; только с вами такие дела и случаются. Никакой закон не подходит к вам.
— И то, особенный я человек, а я что же говорю! Бьют меня — вся моя особенность тут! Побежал я от городничего в кабак, снял штаны: «Православные! засвидетельствуйте!» — а кабатчик меня и оттоле в шею вытолкал. Побежал домой — не пущают!
— И домой не пускают?
— Да, и домой. Сидят почтенные родители у окна и водку пьют: «Проваливай! чтоб ноги твоей у нас не было!» А квартира, между прочим, — моя, вывеска на доме — моя; за все я собственные деньги платил. Могут ли они теперича в чужой квартире дебоширствовать?
Я решительно недоумевал. Может ли городничий выпороть совершеннолетнего сына по просьбе отца? Может ли отец выгнать сына из его собственной квартиры? — все это представлялось для меня необыкновенным, почти похожим на сказку. — Конечно, ничего подобного не должно быть, говорил здравый смысл, а внутреннее чувство между тем подсказывало: отчего же и не быть, ежели в натуре оно есть?..
— И добро бы я не знал, на какие деньги они пьют! — продолжал волноваться Гришка, — есть у старика деньги, есть! Еще когда мы крепостными были, он припрятывал. Бывало, нарвет фруктов, да ночью и снесет к соседям, у кого ранжерей своих нет. Кто гривенничек, кто двугривенничек пожертвует… Разве я не помню! Помню я, даже очень помню, как он гривенники обирал, и когда-нибудь все на свежую воду выведу! Ах, сделай милость! Сами пьют, а мне не только не поднесут, даже в собственную мою квартиру не пущают!
Гришка с каждой минутой все больше и больше свирепел. Как на грех, в это время совсем неожиданно посетил меня городничий. У Гришки даже кровью глаза налились при его появлении.
— Вот и господин говорит, — бросился он к нему, — что вы не только без причины, а и с причиной драться не смеете! А вы, между прочим, высекли меня! ах!
И вдруг он, к моему ужасу, начал наскакивать на городничего. Прыгает кругом, словно совсем и страха лишился, так что добрый старик даже сконфузился.
— Вон! — крикнул он, потрясая палкой, на которую опирался по причине раны в ноге, — м-м-мерзавец!
— Нет, я не «вон» и не «мерзавец», а вы вот при господине объясните, какое такое право имели вы меня высечь?
— Отец высек, — не я. Отец все над тобой сделать может: в Сибирь сослать, в солдаты отдать, в монастырь заточить… Ты его не кормишь, расподлая твоя душа!
— Так то по суду! в суд он должен подать на меня, в суд! Что присудит суд, то и должен я восполнить — вот и господин это самое говорит. В Сибирь так в Сибирь; на каторгу так на каторгу — по суду мне везде хорошо! А то, вишь, ведь какие права нашли! заманили на съезжую, разложили и выпороли! Нет, нынче уж и мы… нынче и у нас спина… не всякий тоже… Отец!.. ишь ведь какие права нашлись! так что ж что отец! Он меня сотворил — это так! но чтобы… Вот, ей-богу, сейчас пойду, лист гербовой бумаги куплю! не пожалею шести гривен — прямо к губернатору!
Положение мое было критическое. Старик городничий судорожно сжимал левый кулак, и я со страхом ожидал, что он не выдержит, и в присутствии моем произойдет односторонний маневр. Я должен, однако ж, сознаться, что колебался недолго; и на этот раз, как всегда, я решился выйти из затруднения, разрубив узел, а не развязывая его. Или, короче сказать, пожертвовал Гришкой в пользу своего собрата, с которым вел хлебосольство и играл в карты…
— Да не бейте вы его, ради Христа! — обратился я к городничему, когда Гришка исчез.
— Его-то? — изумился старик.
— Да, его. У него ведь свои права…
— У него-то… права!
— Права. Хоть маленькие, но права.
— Да ведь я его по желанию отца высек…
— И от отца вы не вправе были принимать таких заявлений, а обязаны были обратить его к суду.
— Стало быть, и родительская власть… — Позвольте, я вам что расскажу. Я сам — вот как видите — я сам в молодости такой прожженный негодяй был, что днем с огнем поискать. И карты, и пьянство, и дебош — всего было! Бился-бился отец, вызвал меня из полка в отпуск, и не успел я еще в родительский дом путем войти, как окружили меня в лакейской, спустили штаны, да три пучка розог и обломали об мое поручичье тело… С тех пор — как с гуся вода! В карты — по маленькой; водки — только перед обедом рюмка… баста! Так вот оно что значит родительская-то власть! Помилуйте! да ежели бы я Гришку не учил, так он и город-то у меня давно бы спалил!
Это воспоминание прошлого совершенно