моей деятельности?
А результат в обоих случаях будет вот какой: толпа не поймет ни моего восклицания, ни моего молчания, а будет себе веровать да веровать, что земля именно на трех рыбах стоит. И много погибнет человеческих голов жертвою такого верования, и долго придется потом их скоблить, чтоб соскоблить эту трехрыбную золотуху, этот фараонов нарост… Конечно, для меня, собственно, это ничего, что будут их там скоблить и стругать… ушел себе в кабинет и мыслю там, вместе с Неволиным, что мир совсем не на трех рыбах стоит и что, напротив того, существо веществ заключается в союзцах, союзах и союзищах, которые, постепенно развиваясь и разрастаясь, берут в полон всю вселенную. И так все это в моей голове ясно и отчетливо разрисовывается, как будто передо мной ландкарта лежит, и все это там начерчено. Этот хорошенький, уютный мир, в котором я заключился, кажется мне миром совершенно особым от того, в котором рассуждают о царе Фараоне; в порыве самодовольства я готов заключить, что между мной и им нет ничего общего, что даже чуть ли не проведено тут что-то вроде маленькой стены. Но с другой стороны, если я начну размышлять, то очень скоро увижу, что совсем здесь никакой стены нет и что даже нас связывает нечто общее. Это связующее начало есть именно тот человеческий облик, который ношу я, утверждающий мир на разных союзах, и носят те, которые утверждают мир на трех рыбах. Он, этот облик, против воли моей, вызовет меня из моего замкнутого уютного мира и кинет в тот мир грубости и пошлости, к которому я так небрежно относился; а кинет он меня потому, что я со всеми своими союзами все-таки ничего не поделаю, а они, эти фараонолюбцы, несмотря на свою пошлость и грубость, все-таки нечто делают. И увижу я тогда, что, покуда я занимался моими «союзами», фараонова вера успела заполонить мир; что мне не только протестовать против этого, но и объясняться уж не приходится, что меня даже никто не спрашивает: почему ты в трех рыб не веришь? — а просто говорят: да как ты смел в трех рыб не верить?
И потому, если я мил и умник, то никак не скажу фараонопоклонникам: «Какую вы, дурачье, чепуху несете!», а равным образом и не отойду от них прочь, а, напротив того, ласковым манером выведаю от них, что и как, откуда взялось такое мудреное учение и в чем оно состоит. Это последнее обстоятельство особенно нужно, потому что происхождение учения всегда имеет большое влияние на дальнейшие судьбы его. Выведавши все, как следует, я ознакомлюсь со всеми подробностями учения и постараюсь поразить его в собственном его убежище и собственным его оружием. Например, я спрошу: кто видал этих трех рыб? и доведу до сознания, что никто; потом спрошу, почему здесь предполагается три рыбы, а не три коровы, и доведу до сознания, что это так, нипочему и т. д. и т. д. И когда таким образом, постепенными мерами, я доведу моего собеседника до того, что он мне скажет: «Да ну тебя к черту!» — тут я его и огорошу моими «союзами». «Это, мой друг, все вздор, что до сих пор тебе глупые люди врали, — скажу я ему, — а вот ты послушай, какие «союзы» бывают!» И начну я тут перед ним канитель тянуть, и буду тянуть ее до тех пор, покуда он глаза на меня не выпучит: верный признак, что я поставил его мысль в полное соответствие с моей. И я уверен, что он не только поймет меня, но даже сам ко мне раз десять придет и все будет просить, чтоб я с ним об «союзах» побеседовал, потому что очень уж это для него занятно. Этим путем я непременно приобрету успех: во-первых, потому что смирил свою гордость, а во-вторых, потому что соблюл постепенность.
Теперь перенесемся мыслью в другую сферу, в ту самую сферу, в которой находитесь вы, дети. Тут дело идет уже не о трех рыбах, а об идоложертвенном светильнике, возжженном рукою Кошанского и поддерживаемом его прозелитами. Вы говорите, что этот светильник так же чадит, как и тот, который освещал учение о выходящем по ночам из моря Фараоне: так докажите же это, и если можете, то затушите его. Признаюсь откровенно, я сам человек старинного века, но сердце у меня доброе, и детей я люблю. Когда я вижу, что около меня резвятся дети, мне так и хочется их чем-нибудь поощрить и показать им какую-нибудь новую штучку, которой они не знают. «Душеньки! говорю я им, если вы хотите, чтоб папаша дал вам ляльки, то просите ее тогда, когда мамаша ему чем-нибудь угодит!» Или: «Душеньки! вот ужо после обеда папаша почивать ляжет, а мы в то время ляльку и унесем!» И те «душеньки», которые меня слушаются, бывают счастливы, а те, которые не слушаются, часто остаются без обеда и подвергаются телесным наказаниям, даже не всегда заслуженным. Так точно и тут: если вы желаете затушить старый светильник и возжечь на место его новый (смотрите, масло-то у вас есть ли?), то войдите в наше капище ласково, тихим манером расспросите, кем, когда и по какому случаю возжжен наш светильник, разузнайте доподлинно, что именно он освещает, и потом, улучивши минуту, задуйте его. Ибо в мире сем не одна сущность дела роль играет, но и манера.
А потому все можно, говорю вам: если становой пристав будет открывать вам тайну свою — примите ее; если канканист Фокин будет вам открывать тайну свою — примите ее. Чем больше будете вы знать тайн, тем скорее попадете в капище и тем удобнее будет для вас завладеть светильником…
Как-то на днях гулял я по Невскому; вижу: передо мной идут рядом старец и юноша и ведут разговор.
— Ну нет, прыгать я не согласен! — говорит старец.
— Однако, ваше превосходительство…
— Идти вперед спокойно, но твердо — на это я готов; но прыгать… нет, прыгать я, слуга покорный…
— Позвольте мне сказать, ваше превосходительство…
— Знаю, что вы будете говорить мне, молодой человек! и заранее отвечаю: прыгать я не согласен и не согласен!
Некоторое время собеседники идут молча. Первый опять задирает старец.
— По-моему, так: если задумал реформу, начни сперва с одного уезда. Сделал? хорошо! переходи к другому. Сделал? хорошо! переходи к третьему. И таким образом, без потрясений и незаметно… а прыгать я не согласен!
— Но ведь таким образом, если предположить, что в России больше шестисот уездов и что на каждый из них, чтоб удостовериться в совершенной годности реформы, нужно положить, по крайней мере, год времени, то окажется, что последнему-то уезду придется дожидаться шестьсот лет, пока дойдет до него очередь!
— А по-вашему, лучше прыгать? Ну нет, прыгать я не согласен!
— Да разве ваше превосходительство когда-нибудь прыгали?
Старец останавливается при этом вопросе и с азартом говорит:
— Не прыгал-с, не прыгаю-с и прыгать не буду-с.
— Так почем же вы знаете, что прыгать неудобно?
— Как почем я знаю! нипочем я, государь мой, не знаю? Я знаю только одно: что прыгать я не согласен!
Опять водворяется молчание, которое на сей раз прерывает уже юноша.
— Хорошо, — говорит он, — идти вперед «спокойно и твердо», коли человек идет, подобно нам с вами, по прекрасному и ровному тротуару. Но если предположить, что под ногами вашими не тротуар, а раскаленная плита, то согласитесь, что вы сами будете очень благодарны, если вам будет позволено прыгать?!
— Нет-с; я прыгать не согласен!
— Однако же…
— Что вы мне там говорите? разве я наперед всех ваших резонов не знаю? Не согласен я прыгать, милостивый государь, не согласен-с!
Мы дошли до Аничкина моста, и собеседники остановились, чтоб проститься и разойтись. Ба! да ведь это люди знакомые: штатский генерал Постепенников и с ним коллежский секретарь Ваня Колобродников! Я подошел к ним.
— Вот, — говорит мне генерал Постепенников, указывая на Ваню Колобродникова, — уговаривает меня, чтоб я прыгал! да нет, я прыгать не согласен!
— Ваше превосходительство, верно, в клуб поспешаете? — спросил я, чтоб переменить разговор.
— А говорят, там нынче настоящие-то прыгунчики и есть?
— Смейтесь, молодые люди! смейтесь! А прыгать я все-таки не согласен! Ну, прощайте.
Генерал подал нам руки и повернул по Фонтанке налево. Но, сделавши пять шагов, он опять любезно поворотился к нам и, грозя пальцем, сказал:
— А прыгать я, слуга покорный, не согласен!
Колобродников был в унынии.
— Слышали? — спросил он меня.
— Слышал.
— А вот вы говорите, что надобно настаивать, что в отчаянье приходить не следует… Да я с ним битый час разговаривал, и битый час он мне отвечал: «Ну нет! прыгать я не согласен!»
— А вы зачем с ним о прыганье разговариваете?
— Помилуйте! кто с ним разговаривает о прыганье! Это он сам! это у него врожденная идея!
— Тем больше вы виноваты; если вам известно, что такова его врожденная идея, вы должны были сообразоваться с этим; вы обязаны были пресечь зло в самом корне, сразу согласившись, что прыгать никуда не годится.
— Однако…
— Ибо таким людям никогда не доказывают пользу прыганья, а просто-напросто заставляют их прыгать…
— Но ведь это, наконец, противно!
— А вы думали, что пройдете осенью по Невскому от Аничкина моста до Адмиралтейства и не замараетесь? Ну, и не марайтесь!
— Да я и ходить совсем не хочу!
— Ну, и не ходите!
В это время около нас остановилось еще два собеседника. По внешнему виду это были два канцелярских политика, но не из высших, а так, второго сорта.
— Ну-с, как-то вы с новым начальством служить будете? — спросил один.
— А что?
— Как «что»! да ведь, чай, новые порядки, новые взгляды… все новое!
— А мне что за дело!
— Как же не дело! велит писать так, а не иначе… небойсь не напишете?
— Напишу.
— Чай, тоже неприятно!
— Ничего тут неприятного нет, потому что совсем не в том дело.
— Да в чем же?
— А в том, во-первых, что я могу написать разно; могу написать убедительно и могу написать неубедительно…
— Ну-с, а во-вторых?
— А во-вторых, неужто вы так наивны, что до сих пор не знаете, что эти дела обделываем мы!
— Как так?
— Очень просто. Я напишу проект точь-в-точь такой, как приказывает начальство; от нас он идет на заключение к г. X. Я тотчас же еду к Семену Иванычу, который к своему г. X находится точь-в-точь в таких же отношениях,