веселый смех.
Когда ребенок плачет, когда он ушибся или чем-нибудь огорчен, то няня прежде всего старается развлечь его, и по большей части достигает этого, обратив его внимание на какой-нибудь веселый предмет. Начнет показывать ему «козу рогатую» или читать лекцию о том, как «сорока кашу варила»… смотришь, ан дитя и рассмеялось, смотришь, ан оно позабыло и об ушибах и о других огорчениях, которыми обставляется детское существование! Но это еще не значит, однако ж, чтоб нянька сама принимала непосредственное участие в тех утешениях, которые она предлагает огорченному ребенку, чтоб они были в равной степени занимательны для нее, как и для него.
Этот пример я совсем не для того привел, чтоб сравнить себя с няней, а тебя, читатель, с ребенком (боже меня упаси от подобных поползновений!), но для того, собственно, чтобы выяснить мою мысль. Ибо согласись, что действительно утешения были для тебя не лишни. Чем же я тебя утешал? Какого рода бальзам проливал в твое уязвленное сердце?
Я утешал тебя тем, что грозное лето не может продолжаться до бесконечности, что наступит когда-нибудь и зима. Я говорил: если тебе кажется, что небо разваливается, что земля трепещет и стонет, что воды выходят из берегов, то не тужи и не убивайся, ибо небо это картонное, земля картонная и вода картонная. Я доказал, что так называемые нигилисты суть не что иное, как титулярные советники в первоначальном диком и нераскаянном состоянии, а титулярные советники суть раскаявшиеся нигилисты. Я, посредством длинного ряда примеров, убедил тебя, что нет на свете того заиндевевшего «в боях домашних» воина, который не был в свое время «мальчишкою», и что, следовательно, присутствие мальчишеского элемента в нашем обществе не только не дает нам повода смущаться и недоумевать, но, напротив того, должно наипаче наполнять все сердца сладкой уверенностью, что со временем из пламенных мальчишек образуются не менее пламенные каплуны. Одним словом, я пролил покой в твое сердце, я дал возможность взглянуть на мир умиленными глазами, я указал тебе, что есть средство спать спокойно даже и при кажущемся треске грома… или и этого мало?
На мой взгляд, это заслуга значительная; на мой взгляд, я явился в этом случае и проницательным историком, и глубокомысленным философом. Я первый, с свойственною мне твердостью и стойкостью, высказал ту мысль, что нет на свете той пакости, которая, с точки зрения исторической или философской, не могла бы найти себе оправдания и которая, в случае нужды, не представлялась бы даже милою. Еще в древности великий поэт наш сказал:
Сердце в будущем живет,
Настоящее уныло;
То, что было, то пройдет,
Что пройдет, то будет мило…
«До новой пакости», могу я прибавить к этому от себя, хотя нет сомнения, что и эта «новая пакость» когда-нибудь и кому-нибудь да будет же казаться милою… И если я не всегда действовал успешно на избранном мною поприще, если не вполне развил мое учение о преемственности человеческих заблуждений, то не забудь, читатель, что я никогда не являлся перед тобой в своем натуральном виде, но всегда несколько искалеченным. Я надеялся не столько на то, что ты в совершенстве усвоил себе механизм чтения, сколько на твою проницательность и догадливость, на то, одним словом, что ты не только читать, но и понимать можешь. Откуда эта странная манера изъясняться с читателем? Знаю, что многие приписывают это обстоятельство цензуре; но я решительно не разделяю этого мнения и нахожу, что хотя привычка выражаться обиняками есть явление очень горькое и почти, так сказать, холопское, но оно принадлежит не цензуре, а тому понятию, которое мы, писатели, о цензуре имеем. Ибо что такое, в сущности, цензура? цензура есть учреждение, предупреждающее размножение человеческих заблуждений (тех самых, которые когда пройдут, то будут милы), одних заблуждений; следовательно, по самой задаче своей, она может только оберегать, поддерживать и ободрять, но отнюдь не преследовать или стеснять. Но мы, литераторы, неизвестно почему, привыкли представлять себе цензуру в виде ножниц, которые режут себе да режут как попало и где попало. И вследствие этого постоянно находимся в страхе. Понятно, какой переполох должно производить в наших мозгах такое опасное заблуждение! Вместо того чтоб стараться о том, чтобы устранять заблуждения и распространять здравые мысли, мы нередко смешиваем те и другие, и здравые наши мысли скрываем, а заблуждения рассеваем. И совсем даже не потому, чтобы имели тут злостное какое-нибудь намерение, а просто потому, что сбились с толку и не умеем различать. Натурально, цензура видит это и исправляет. Чем же она виновата тут?
Сказывают, что в будущем году цензура будет упразднена. Если это случится, то я первый же фельетон мой начну словами: «Что они с нами делали! они вынимали часть нашего мозга! они бестрепетною рукой надевали на нас дурацкий колпак!» и т. д. и т. д. Одним словом, пожалуюсь. Но как ни лестна для меня возможность такой своевременной жалобы, все же слух об упразднении цензуры, скорее, смущает, нежели радует меня. Ибо я чувствую, что буду неправ. Во-первых, я привык к цензуре; я приучил себя писать как можно больше слов, в том соображении, что из множества всё хоть что-нибудь да останется (увы! нередко я и на этот счет очень горько заблуждался); следовательно, на первый раз умеренность и употребление настоящих, а не подставных слов для выражения моих мыслей будет для меня делом чрезвычайно трудным. Во-вторых, меня не на шутку тревожит заявление M. H. Каткова о том, что он ждет не дождется упразднения цензуры, чтоб поговорить с петербургскими журналами со всею искренностью и на всей своей воле. Что хочет сказать знаменитый публицист этою угрозой? Какой план кампании загодя составляет он в голове своей? Пригласит ли он себе в помощники по этой части гг. Виноградова и Петерсона или разделит всю славу литературной расправы только с г. Пановским? Признаюсь, я в особенности боюсь гг. Виноградова и Петерсона; я даже думаю, что таких и публицистов совсем нет и что фамилии эти просто-напросто суть псевдонимы синильной кислоты…
Нет сомнения, что г. Катков думает, что как только цензура будет упразднена, то петербургская литература, почувствовав себя без узды, первым же делом примется за пропаганду мыслей о содомских увеселениях и вообще устремит своей бег исключительно в сферу свободного клубницизма. Но это мнение ошибочное и, очевидно, составляет результат неумеренного чтения «Взбаламученного моря». Я, с своей стороны, например, совершенно уверен, что петербургская журналистика выкажет себя вполне достойною той свободы, которая ее ожидает, что она даже постепенно обуздает самого г. Каткова, разумеется, обуздает умеючи и там, где это можно и нужно… Потому что ведь таких обоюдуязвительных псевдонимов, как гг. Виноградов и Петерсон, и в Петербурге найдется предостаточно… ей-богу, так!
Но, конечно, все эти опасения преувеличенные, и я льщу себя надеждой, что начну будущий фельетон совсем не тою фразой, какая приведена выше, а несколько иначе. «Она еще с нами! она еще направляет и напутствует нас! она невидимо поддерживает нас на трудном пути нашем!» — воскликну я и буду себе потихоньку радоваться смущению гг. Каткова, Петерсона и Виноградова…
Но на прощание не могу не поделиться с тобою, читатель, новым произведением музы нашего публициста-поэта кн. Вяземского. Вот этот перл:
О НАШИХ НИГИЛИСТАХ
(Avec circonstances atténuantes[44])
Грех их преследовать упреком или свистом.
На нет нет и суда: плод даст ли пустоцвет?
Ума в них нет, души в них нет,
Тут поневоле будешь нигилистом.
Благодарю.
РАЗМЫШЛЕНИЯ ПО СЛУЧАЮ НОВОГО ГОДА. — ОТКРЫТИЯ, ИМ ПРИНЕСЕННЫЕ. — НЕЧТО О ПОНИЖЕНИИ ТОНА. — НЕЧТО О НЕЗАВИСИМОСТИ. — НЕЧТО ОБ ИЗОБИЛИИ ГЕНИЕВ. — ЗАКЛЮЧЕНИЕ И СЛОВО В МОЮ СОБСТВЕННУЮ ЗАЩИТУ
Если б мне предложили вопрос, чем именно нравится мне прошлый 1863 год, я скорее всего ответил бы: «Ничем он мне не нравится», и предполагаю, что публика осталась бы довольною таким ответом.
В самом деле, что такое «старый год», что такое «новый год»? Неужели человечество еще недостаточно умудрено опытом, чтоб убедиться, что это не более как термины, имеющие значение исключительно астрономическое. А какое дело нам, простым и бедным людям, до того, что происходит в области астрономии! Разве «новый год» приносит нам пироги и жареных поросят? Разве, уходя, «старый год» уносит в вечность все черствые куски, которыми усеяна сия юдоль плача? Чему мы радуемся? Что жалеем? О, оставим лучше астрономов в покое доказывать все, что им доказывать надлежит, и будем жить, как живется, ничего от себя не утаивая, но ничего и не преувеличивая.
И в старом году хорошо жилось, и в новом хорошо будет житься. Это уж так изначала заведено, чтоб всегда жилось именно так, как живется. И если иногда тебе кажется, о птенец! что мир не всегда идет так, как бы ему идти надлежало, то это не что иное, как горькое, детское твое заблуждение, которое потому только и прощается, что тебе, как птенцу, заблуждаться приличествует. В сем мире все предусмотрено, все подчинено неизменным законам; заблуждения и мудрость, увлечения и трезвый глас рассудка, жар и холод — все это заранее размещено но своим местам, все это следовало, следует и будет следовать одному раз навсегда определенному церемониалу. Птенцы заблуждаются, старцы постепенно умудряются, юность увлекается и впадает в ошибки, зрелость подмечает эти ошибки, и если они не внимают трезвому голосу рассудка, то вычеркивает их, потому что в числе ее обязанностей, кроме убеждения посредством голоса рассудка, находится и вычеркивание. Что можешь сказать ты, птенец, против этого? Разве Африке не приличествует изнемогать под лучами палящего тропического солнца, а Европе — наслаждаться благорастворением воздухов? Или ты и против этого будешь спорить? Спорь, мой друг, спорь! это тебе приличествует!
Я знаю, почему ты споришь: тебе не нравится право вычеркивания, которое, по моей теории, предоставляется старшим… Друг! успокойся! помни, что когда пора заблуждений пройдет, когда наступит пора постепенного умудрения, то право вычеркивания предоставится и тебе (тогда-то поймешь ты, сколько сладости заключается в этом праве!). И даю тебе голову на отсечение, что ты не только не отвернешься от него с негодованием, но воспользуешься им, до такой степени воспользуешься, что даже из всех сил будешь протестовать против всякой попытки, которая стремилась бы его отменить или ограничить! Итак, не волнуйся и не спорь, но с терпением и уверенностью ожидай своей очереди!
Мне уж давно перестали нравиться «годы»; давно уж я перестал вспоминать о старых и ожидать чего-нибудь путного от новых. Время всегда равно времени, говорю я себе, и спокойно гляжу на прошедшее, и не прихожу в восторг при виде грядущего.