Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Недоконченные беседы («Между делом»)

при помощи воровства, ни к расхищениям при помощи самоуправства…

В особенности часто прилагается ныне это клеймо к новым судебным учреждениям. И слепая ярость, и клевета, и раскатистый хохот — все по их поводу считается пригодным, дозволительным и уместным. Не странно ли видеть, что в сфере охранительной может существовать пресса, которая слово «легальность» произносит не иначе, как с прибавлением паскудного «risum teneatis, amici?»[79] А между тем это не фантазия, а действительность. Надрывают охранители животы со смеху, да и полно. Судей так-таки прямо в лицо и называют «несменяемыми» и «независимыми», а для присяжных заседателей даже сугубо уморительную кличку придумали: «непогрешимые»! И всё ведь в насмешку…

Я не к тому заговорил о судах, чтобы произносить в их пользу защитительную речь. Прежде всего я не сознаю себя достаточно компетентным в этом деле, а затем лично нахожу, что как бы ни были хороши суды, все-таки лучше совсем не иметь в них хождения, нежели состоять с ними в непрестанном общении. Так что ежели бы ко мне явился адвокат Балалайкин и стал убеждать, что я без всяких прав могу наверняка оттягать у соседа каменный дом (какой-нибудь охранительный Иудушка наверняка сказал бы по этому случаю: бог послал!), то я и тогда, наверное, отказался бы от предъявления иска. Но и за всем тем, наравне со всеми неодержимыми «колером» членами русской семьи, я убежден: во-первых, что судебная реформа исходит от той самой власти, на защиту которой выходят самозванные охранители; во-вторых, что «легальность» не только не подрывает власти, но, напротив, укрепляет ее и что, следовательно, если оба эти выражения употребляются рядом, то смешного в этом ничего нет; и в-третьих, что в практике новых судебных учреждений, со времен их преобразования, решительно ничего такого не произошло, что угрожало бы опасностью государству или вызывало бы хохот. Так что даже кличка «непогрешимости», присвоенная суду присяжных, есть, в сущности, только паясничество, ибо нигде и никогда суд присяжных не признавался символом непогрешимости, а считался только выразителем известного уровня общественного и народного самосознания.

Вот если б охранительная публицистика хлопотала о поднятии этого уровня — это было бы с ее стороны заслугой. Но в том-то и дело, что интересы ее заключаются совсем не в этом (пожалуй, чем ниже уровень, тем даже лучше, покойнее, благочиннее), а в том, чтобы учинить подтасовку, которая помогла бы подлинных расхитителей власти подменить расхитителями мнимыми.

Подтасовка это совершенно в нравах нашей охранительной публицистики и могла бы представлять серьезную опасность, если б последняя не умерялась значительной примесью недомыслия и бестолковости. Благодаря этому обстоятельству читатель, наиболее наивный и терпеливый, начинает уже видеть в подтасовках только дурную привычку, и больше ничего.

В сущности, по поводу вопроса о расхищении власти происходит такое же столпотворение, как и по поводу обращения к исконным русским началам. И в том, и в другом случае извергаются только бойкие слова, нимало не вяжущиеся с предметом, о котором заведена речь. О выводах или о пожеланиях нет и в помине. Людям более или менее подозрительным может показаться, что вот-вот сорвется с языка что-нибудь решительное, вроде «закрепощения» или восстановления старой судебной волокиты — отнюдь не бывало! Даже этих немудрых слов нет. Вообще никаких слов, кроме бойких, да и бойкие-то слова вырываются как-то внезапно, исключительно под влиянием всполошившегося темперамента. И в результате — ни шествия вперед, ни возврата назад, ничего, кроме бессодержательной пропаганды паники.

Если б охранительная публицистика была способна формулировать свои вожделения, если б она ясно и отчетливо произнесла те слова, вокруг которых она ныне только бессмысленно мечется, — она, наверное, выполнила бы свое назначение с успехом. У нее нашлись бы адепты — не особенно много, но кучка порядочная (ведь и до сих пор встречаются старички, которые облизываются при воспоминании о старых порядках), — с помощью которых она, чего доброго, провела бы в жизнь и закрепощение, и судебную волокиту. Словом сказать, она могла бы принести вред действительный, грандиозный, могла бы уязвить не того или другого из своих противников, а всех, всех вообще… Всех, кто носит человеческий образ, или, по крайней мере, мыслит и чувствует, как человеку мыслить и чувствовать надлежит.

К счастию, этого нет. Как ни беспредельно злопыхательство охранительной прессы, но бессилие ее мысли таково, что последнее непременно положит конец и бойким словам, и распространенному ими ошеломлению. Не перед разумом сложит оружие злопыхательство, а перед собственною бессмыслицей. Это настолько верно, что те из адептов, которые лучше других понимают, чье мясо кошка съела, начинают уже недоумевать и сердиться.

— Топчется на одном месте златоуст-то наш — ни взад, ни вперед! — жаловался мне на днях один старичок, который с 1862 года все ждет, что бог его простит, — мы было надеялись, что он «возвестит», а он только знай захлебывается.

Кстати о публицистике. В одной из газет я вычитал, что в одном из «Пошехонских рассказов» изображена «довольно темная аллегория, в которой, между прочим, действует «газетчик», отыскивающий революционеров для представления по начальству».

Это положительно неверно. Аллегория рассказа, о котором идет речь (если тут есть аллегория), заключается в том, что пошехонцы, застигнутые затруднениями, не находят другого выхода, кроме личных репрессалий, распри и взаимных пререканий задним числом. Вероятно, они предполагают, что если достаточно друг друга перекалечат, то у них, по щучьему веленью, явится и panis,[80] и circenses.[81] Однако же ничего, кроме исконных пустых щей (panis) и синяков на теле (circenses), не получают; и не получают по той простой причине, что ни из разгромления, ни из опустошения, ни из калечения (сих излюбленных пошехонских панацей) никакого приварка не извлечешь, а извлечешь только безлюдье и всеобщую одичалость.

Эта особенность пошехонских оздоровительных приемов и пошехонского миросозерцания известна не со вчерашнего дня: все летописные рассказы наполнены примерами усобиц и пререканий. Искони пошехонцы любили заниматься расследованием корней и нитей, то есть переборкой отдельных персон, и искони же уклонялись от выяснения самим себе действительных, а не персональных причин постигшего затруднения. И потому-то, быть может, как они ни надсаживаются, подсиживая друг друга, а пустые щи и до сегодня не сходят у них со стола.

Бесспорно, что отыскать для жизни новые, более плодотворные основания гораздо труднее, нежели дать ближнему оплеуху; но ведь, с другой стороны, оплеуха, с какой стороны на нее ни взгляни, все-таки не больше, как оплеуха. А дальше что?

Говорят, будто пошехонцы недостаточно подготовлены для того, чтобы думать о новых основаниях для жизни, так надо же, дескать, в ожидании лучшего, хоть что-нибудь предпринимать… Помилуйте! да ведь есть же, наконец, честность, есть здравый смысл! Допустим, что без серьезной подготовки на прочное строительство надеяться нельзя, но, право, и одной честности достаточно, чтобы произвести что-нибудь более прочное, нежели этот паскудный обмен оплеух, который и заушающихся, и заушаемых одинаково доводит до полного нравственного растления.

Вот мысль, которая положена в основание рассказа о фантастическом пошехонском отрезвлении. Ежели это аллегория, то необходимо допустить, что и вся вообще пошехонская жизнь есть не что иное, как аллегория.

Что же касается до «газетчика», то он привлечен к рассказу вовсе не в качестве «отыскивателя революционеров для представления по начальству», а в качестве подстрекателя в том бесплодно-самоедском направлении, благодаря которому пошехонцы мечутся, изнуряются и все-таки живут впроголодь. Хотя тип такого газетчика и не встречается в пошехонских летописях, однако ж и он не представляет животрепещущей новости. Развелось этих газетчиков очень достаточно, и муть от них большая идет.

Право, небесполезно напоминать литературе (особливо ввиду неравномерной растяжимости правила: «audiatur et altera pars[82]), что сдержанность для нее обязательна, что существуют задачи более ей приличествующие, нежели злая и притом явно бесплодная травля одних посредством других. Кругом то и дело раздаются вопли: «Довольно фраз! за дело пора, за дело!» — а вслушайтесь-ка попристальнее в смысл этих воплей, и вы убедитесь, что, в сущности, кроме травли, никакого дела и не предвидится. Стало быть, что-нибудь одно предстоит: или дознаться, в чем же именно состоит это пресловутое, беспрерывно возвещаемое «дело», или же положить предел лицемерному галденью.

Я знаю, впрочем, что ни «рассказами», ни вообще литературным воздействием ни того, ни другого добиться нельзя. Газетчики того типа, о котором идет речь, никогда ничего не скажут о сущности «дела», потому что они сами этой сущности не знают, и никогда не перестанут галдеть, потому что галдение составляет их ремесло. Но ведь речь писателя имеет значение скорее воспитательное, нежели непосредственно-практическое. Он обращается к обществу не за тем, чтобы пристигнуть такое-то лицо или такое-то действие, а с целью воздействовать на общественную совесть, на общественное самосознание.

Чтение газет наводит иногда на мысли совершенно неожиданные, но в то же время и не бесполезные. В жизни встречается великое множество явлений, которые пропускаются без внимания единственно потому, что уж очень всем примелькались. И вдруг о чем-нибудь в этом роде начинает разговаривать газета. Разговаривает строго, с пафосом, с примесью так называемой аттической соли (ныне, благодаря безакцизности, она дешева) и даже как бы с затаенным опасением. С первого взгляда никак не поймешь, что именно случилось, и, только пристально вдумавшись, догадаешься: ба! да ведь это оно самое и есть!

Возьмем для примера хоть такой факт: каким образом зачинались наши Пошехонья? как и по какой причине возникли в них каланчи? — Много ли найдется любознательных людей, которых интересовали бы подобные вопросы? Я, по крайней мере, никогда, до последнего времени, не думал о них. Проезжая мимо того или другого Пошехонья, я осведомлялся у ямщика, как оно называется, и, получив удовлетворительный ответ, менял на станции лошадей и следовал дальше, по направлению к следующему Пошехонью. Проезжая мимо каланчи, я машинально восклицал: «Вот она, каланча-матушка!» — и не давал этому восклицанию ни особливого значения, ни дальнейшего развития. И таким образом, чего мудреного, я и в могилу сошел бы, не давши себе отчета в собственных впечатлениях и восклицаниях…

По необъяснимой случайности, вопрос о происхождении русских Пошехоний и о постройке в них каланчей с особенною настоятельностью предстал передо мной после прочтения газетных статей о деле волчанского исправника Зографа. Читал-читал — и вдруг мысль: да кто же кому предшествовал, Зограф ли Волчанску или Волчанск Зографу? Вопрос был поставлен мною неправильно и даже неподлежательно (следовало бы спросить так: Волчанск ли для Зографа существует или Зограф для Волчанска? — тогда, наверное, было бы ясно: конечно, с одной стороны, Волчанск… но с другой стороны, несомненно, что и Зограф…), и потому весьма естественно, что в бодрственном состоянии я ответа на него дать не мог. Тогда

Скачать:TXTPDF

при помощи воровства, ни к расхищениям при помощи самоуправства… В особенности часто прилагается ныне это клеймо к новым судебным учреждениям. И слепая ярость, и клевета, и раскатистый хохот — все