который, наверное, произведет скандал на весь город. Кобыльникову показалось, что все глаза обращены на него, что все лица проникнуты строгостью и что даже служитель Андрей намеревается взять в руки метлу, чтоб вымести ею из честного дома гнусного соблазнителя пятнадцатилетних девиц. Кобыльникова бросило в жар; чтоб оправиться от своего смущения, он поспешил юркнуть в хозяйский кабинет.
Там за несколькими столами шла игра. Играл в ералаш председатель казенной палаты с губернским прокурором против советника казенной палаты и батальонного командира. Председатель казенной палаты был не в духе; к нему пришло двенадцать пик без туза и двойка червей; он сходил с двойки пик — туз оказался у партнера, который, однако, отвечать не мог.
— Сижу на капиталах! — жаловался председатель, — ведь это все франки! все франки!
Прокурор был смущен; он понял игру и старался только угадать, какая же у председателя тринадцатая карта. Председатель, как бы провидя его думу, поспешил рассеять все сомненья и откровенно показал свою двойку червей, убеждая только, чтоб прокурор играл скорее.
Напротив того, к советнику валило: во всем у него была и игра, и поддержка, но самое счастие не радовало его, ибо он чувствовал, что оно огорчает его начальника. Поэтому он всячески старался оправдаться: разбирая карты, пожимал плечами, как бы говоря: «ведь лезет же такое дурацкое счастье!»; делая ход, не клал карту на стол, а как-то презрительно швырял ее, как бы говоря: «вот и еще сукин сын туз!» Но председатель не принимал ничего в уважение, а, напротив того, взъелся на своего подчиненного.
— Вы зачем же игру-то свою раскрываете? — пристал он к нему.
Советник сделал ренонс.
— У вас треф нет? — строго спросил батальонный командир.
— Нет-с… есть-с, — заикался советник.
«И солгать-то не умеет!» — подумал председатель.
А Кобыльников смотрел на играющих и все думал, как бы чем-нибудь таким увенчать этот вечер, чтоб за один раз искупить все три глупости. Ему вдруг сделалось хорошо и весело; ему представилась большая освещенная комната; посреди комнаты стоит Наденька в белом тарлатановом платьице, а подле Наденьки стоит он; у них в руках бокалы с шампанским; к ним подходят гости, тоже с бокалами в руках, и поздравляют.
— Иван Дементьич! — сказал он дрожащим голосом, подходя, под влиянием этих радужных мечтаний, к хозяину дома, — позвольте мне несколько слов вам наедине сказать-с…
Иван Дементьич посмотрел на него с неудовольствием, потому что это неожиданное вмешательство отвлекало его от игры. Однако, видя, что Кобыльников весь дрожал, он встревожился.
— Что такое еще? уж не затерял ли капустниковского дела? — спросил он.
— Мне-с… наедине! — повторил Кобыльников. Иван Дементьич отошел с ним в сторону.
— Ну? — сказал он.
— Мне-с… я желаю… — заикался Кобыльников, к которому вдруг возвратилась вся его робость.
— Да говори же, любезный, не мни! — с досадой торопил Иван Дементьич.
— Я прошу руки Надежды Ивановны! — скороговоркой проговорил Кобыльников.
Иван Дементьич повернул жениха к свету и на одно мгновение посмотрел на него с любопытством. Потом тотчас же пошел на старое место, предварительно отмахнувшись, как будто хотел согнать севшую на нос муху. Кобыльников остолбенел и расставил не только руки, но и ноги; в глазах у него позеленело, комната ходила кругом. Он понимал только одно: что эта глупость была четвертая и притом самая крупная. Вдруг он почувствовал, что промеж ног у него что-то копошится — то был Сеня Порубин.
— Ан, это четвертая! — дразнился скверный мальчишка, очевидно схватывая на лету интимную мысль, терзавшую бедного Кобыльникова.
Кобыльников даже не слыхал; он был уничтожен и опозорен, хотя papa Лопатников, возвратясь на место, точно так же равнодушно объявил семь в червях, как бы ничего и не случилось. А Порубин между тем все подплясывает да поддразнивает: «Ан, четвертая! ан, четвертая!» Кобыльников крадется по стенке, чтоб как-нибудь незаметным образом улизнуть в переднюю. Сеня Порубин замечает это и распускает слух, что у беглеца живот болит. Кобыльников слышит эту клевету и останавливается; он бодро стоит у стены и бравирует, но, несмотря на это, уничтожить действие клеветы уже невозможно. Между девицами ходит шепот: «Бедняжка!» Наденька краснеет и отворачивается; очевидно, ей стыдно и больно до слез.
«Собраз»! — подсказывает проклятая память и Кобыльников, словно ужаленный, бросается вон из комнаты, производя своим бегством игривое шушуканье между девицами. .
И вот опять Кобыльников сидит в одинокой своей квартире, сидит и горько плачет! Перед ним лежит капустниковское дело, а слезы так и текут на бумагу; перед ним: просит купец Капустников, а о чем, тому следуют пункты — а у него глаза заволокло туманом, у него сердце рвется, бедное, на части!
Сквозь эти слезы, сквозь эти рыдания сердца ему мелькает светлый образ милой девочки, ему чудится ее свежее дыхание, ему слышится биение ее маленького сердца…
— Митенька! — говорит она, вся застыдившись и склоняя на его плечо свою кудрявую головку.
— Mesdames! — шепчут кругом девицы, — mesdames! y Кобыльникова живот болит!
Кобыльников вскакивает и начинает ходить по комнате, схватывая себя за голову и вообще делая все жесты, какие приличны человеку, пришедшему в отчаяние.
«Вобраз»! — кричит вдруг неотвязчивая память.
Кобыльников закусывает себе в кровь губу от злости; он опять садится к столу и опять принимается за капустниковское дело, в надежде заглушить в себе воспоминания вечера.
А за перегородкой возятся хозяева-мещане. Они тоже, по всему видно, воротились из гостей и собираются спать. Слышны вздохи, слышно вынимание ящиков из комодов, слышен шелест какой-то, который всегда сопровождает раздевание и укладывание. Наконец все стихло.
— Дура ты или нет? — допрашивает хозяин свою хозяйку, — дура ты или нет?
— Ты проспись, пьяница! ты опомнись, какой завтра праздник-то! — усовещивает хозяйка.
— Нет, ты мне скажи: дура ты или нет! — настаивает хозяин.
За перегородкой слышится потрясающее зеванье. Голова Кобыльникова мало-помалу склоняется и, наконец, совсем упадает на капустниковское дело. Ему снится елка, ему снится, что он стоит посреди освещенной залы и что рядом с ним вместо Наденьки, стоит купец Капустников и просит, а о чем, тому следуют пункты…
МИША И ВАНЯ
Забытая история
В передней сидят два мальчика, Ваня и Миша, и ждут барыню из гостей. Скоро полночь, а барыня все не едет; сальный огарок оплыл и нагорел; тусклый и мелькающий свет его освещает только лица двух собеседников да стол, перед которым они сидят; вверху и по углам темно. В доме тихо, словно в гробу; горничные девки давно уж поужинали, воротились из кухни и улеглись спать где попало, наказавши мальчикам разбудить их, как только приедет барыня. В окна по временам показывается что-то белое; мелькнет-мелькнет и опять скроется; это сыплет снег, но мальчики думают, что выглядывает голова мертвеца, и вздрагивают.
Ваня мальчик крепкий, быстрый, черноволосый и черноглазый; он уверяет Мишу, что ничего не боится, что однажды он видел настоящего, заправского мертвеца — и того не струсил.
— Я ничего не боюсь, — говорит он, невольно, впрочем, бледнея, когда мороз вдруг ни с того ни с сего стукнет в стены барского дома, — мне только скучно, да и то с тобой ничего!
— А ну как мы сгорим? — робко спрашивает Миша.
— Сгореть мы не можем, — отвечает Ваня таким уверенным тоном, что Миша тотчас же успокоивается.
Миша, в противоположность Ване, мальчик слабенький, нервный, беленький, с белокурою головкой и большими синими глазами. Он часто посматривает на потолок и, увидевши, какой там сгустился мрак, вздрагивает и пожимается.
В ту минуту, как мы с ними знакомимся, они ведут оживленный, но несколько странный разговор.
— Холодным-то ножом, чай, больно? — спрашивает Миша, пристально глядя Ване в глаза.
— Это только раз больно, а потом ничего! — отвечает Ваня и покровительственно гладит Мишу по голове.
— А помнишь, как повар Михей резался! тоже сначала все хвастался: зарежусь да зарежусь! а как полыснул ножом-то по горлу, да как потекла кровь-то…
— Ну, что ж что повар Михей! Михейка и вышел дурак! Потом небось вылечился, а для чего вылечился? все одно наказали дурака, а мы уж так полыснем, чтоб не вылечиться!
— Ты ножи-то приготовил ли, Ваня?
— Когда не приготовил! еще с утра выточил! Только ты у меня смотри! чур не отступаться!
Миша вздохнул потихоньку; глаза его остановились на нагоревшей свечке.
— Что, разве снять со свечки… в последний раз? — сказал он слегка взволнованным голосом.
— Что с нее снимать-то? а я тебе вот что скажу, Мишутка: коли мы это теперича сделаем, так беспременно в рай попадем, потому теперь мы маленькие и грехов у нас нет! А за-место нас попадет в ад Катерина Афанасьевна!
— А Ивану Васильичу будет за нас что-нибудь?
— Ну, Ивану Васильичу, может, и простит бог! потому он не сам собою тут действует!
— Катерину-то Афанасьевну, стало быть, мучить будут?
— Еще как, брат, мучить-то! не роди ты, мать-земля! Первым делом на железный крюк за ребро повесят, вторым делом заставят голыми ногами по горячей плите ходить, потом сковороду раскаленную языком лизать, потом железными кнутьями по голой спине бить… да столько, брат, мучениев, что и сказать страсти!
— А ведь она не стерпит, Катерина-то Афанасьевна?
— Что ей, черту экому, сделается! — стерпит! Да там, брат Мишутка, на это не посмотрят! Там, брат, терпи! а не можешь терпеть — все-таки терпи!
Разговор на минуту смолк. Вдруг на улице завыла собака, завыла жалобно и тоскливо, как умеют выть только собаки.
— Ишь ты, это Трезорка покойника почуял! — сказал Миша изменившимся голосом.
— Ну, что ж что почуял! известно, почуял! А ты небось уж и трусу спраздновал!
— Нет, Ваня, я не боюсь! я так только… я только думаю, отчего это собака всегда покойника чувствует?
— А оттого, что собака — друг человека! Вот лошадь тоже друг человека, только она понятия не имеет, а собака — она все понимает, оттого и покойника чувствует!
— А что, Ваня, кабы утопнуть? — спросил вдруг Миша.
— Чудак ты, Мишутка! Ты мне расскажи сперва, какая нынче вода? Ты скажи, лето нынче, что ли?
— Да, нынче вода холодная… чай, в воду-то бултыхнешься, так и не стерпишь!
— Вот то-то же и есть! Утопнуть-то — надо в пролубь лезти; да еще барахтаться станешь, вылезешь, пожалуй! — что одних мучениев тут примешь — пойми ты! А с ножом ловко! ножом как полыснул себя раз, тут тебе и конец! Разумеется, надо крепче!
— И бить никто больше не будет? — прошептал Миша.
— И бить не будет! Возьмут твою душу ангелы и понесут к престолу божьему!
— А бог — ничего?
— А бог