лицо Мичулина, — эк ее забирает, эк забирает! — у, бестианская водка! еще как он не захлебнулся! — право, так, живуч, живуч! — а ведь в чем душа держится!
И Пережига с самодовольною улыбкою любовался изнеможением и страданиями Ивана Самойлыча, как будто хотел сказать ему: «А что, брат! — задал я тебе задачу? — посмотрим, как-то ты из нее выпутаешься… а живуч! живуч!»
Действительно, выпутаться было уж довольно трудно. Наденька побежала за доктором и вскоре привела какого-то немца, несколько навеселе, беспрестанно нюхавшего табак и плевавшего во все стороны. Лекарь подошел к больному, долго и с напряжением щупал ему пульс, как будто хотел провертеть у него в руке дыру, и покачал головой; велел высунуть язык, осмотрел и тоже покачал головой; потом понюхал табаку, снова пощупал пульс и пристально осмотрел язык.
— Schlecht,[97] — сказал доктор в раздумье.
— Что ж? есть ли какая-нибудь надежда? — спросила Наденька.
— О, никакой! и не полагайте! а впрочем, поднимите пациенту голову…
Голову подняли.
— Гм, никакой надежды! — уж вы поверьте, я уж знаю!.. вы давали ему что-нибудь?
— Да, Иван Макарыч давал ему водки.
— Водки? schlecht, sehr schlecht…[98] a есть у вас водка?
— Не знаю; спрошу у Ивана Макарыча.
— Нет, не нужно: я так, более из любопытства… а впрочем, уж если есть, так отчего и не выпить?
Наденька вышла и минут через пять воротилась с графином.
— Водка очень часто здорово, а очень часто и вредно, — глубокомысленно заметил медик.
— Что ж, умереть, что ли, надобно? — робко и едва слышно спросил Иван Самойлыч.
— Да уж это будьте покойны! — умрете, непременно умрете!
— А скоро? — снова спросил больной.
— Да этак часа через два, через три, надо будет… Прощайте, почтеннейший; желаю вам покойной ночи!
Однако ночь была неспокойна. По временам больной, действительно, засыпал, но потом внезапно вскакивал с постели, хватал себя за голову и жалобным голосом спрашивал у Наденьки, куда девался его мозг, зачем сдавили у него душу, и пр. На это Наденька отвечала, что головка его цела, слава богу, а вот, мол, не хочется ли ему выпить ромашки — так ромашка есть. И он брал чашку в руку и беспрекословно выпивал ромашку.
На другой день, к обеду, ему сделалось как будто и полегче: он был спокоен и хотя очень слаб, но мог, однако ж, говорить. Он брал у Наденьки руки, прижимал их к сердцу, целовал их, прижимал к глазам, ко лбу, и плакал… тихими, сладкими слезами плакал.
И Наденьке, с своей стороны, тоже было жаль его. Впервые она как будто поняла, что в ее глазах умирает человек, что этот человек любил ее, а она жестко и неприязненно оттолкнула его от себя. Кто знает, что причиною этой смерти? Кто знает, может быть, он был бы и здоров, и весел, если бы… о, если бы ты взглянуло, доброе, чудное существо, взглянуло глазами сострадания и сочувствия на это обращенное к тебе лицо! если бы ты могло уронить хоть один луч любви на эту бедную, истерзанную горем и нуждою душу! о, если бы это было возможно!
— Послушайте, — говорил между тем Иван Самоилыч, взяв ее за руку, — вы забудьте, что я надоедал вам, что я оскорблял вас… Оно конечно, я много и много виноват, да ведь что ж делать? ведь я один, Наденька, совсем один… Ведь я же не виноват, что не красив и не учен, что же мне с этим делать? Разумеется, и вы не виноваты, что не могли любить меня…
Больной с трудом перевел дыхание, грустно посмотрел он в лицо Наденьки, но Наденька молчала и, опустив глаза, смотрела в землю.
— Думается мне, однако ж, — снова начал Иван Самойлыч слабым голосом, — что если бы с детства… в то время, когда и кровь-то в нас тепла, если бы в то время не положили меня под пресс да не заковали, так, может, и вышло бы что-нибудь из меня… Воспитали-то меня так, что ни к чему не годен я сделался… с детства так вели, как будто и целый век должен был малоумным остаться да на помочах ходить… Вот как пришлось трудом кусок себе добыть — и негде, и нечем… Да и тут, право, не знаю, винить ли мне кого-нибудь… отец мой человек старого века и необразованный, мать — тоже: они не виноваты, что не видали…
— А может быть, я и сам во всем виноват, — продолжал он чрез минуту, — потому что ведь бог дал мне волю, а я действовал как грубое животное!.. Да, я виноват, да и не перед собою одним виноват, а еще и богу ответ дам, что допустил так насмеяться над собою… А впрочем, и тут опять-таки еще бог знает, мог ли бы я что-нибудь сделать один.
И снова умолк Иван Самойлыч, и снова, потупив глазки, ничего не отвечала Наденька.
— Так вот так-то, Наденька! — продолжал больной, — часто мы и сами во всем виноваты, а других виним!. . . . . Вот это-то дело, оно-то и сгубило меня, Наденька! в нем-то именно и смерть моя! — а совсем не в том, будто бы я простудился… Простудиться может тело, простуду можно вылечить, а вот как душа-то больна, как сердце-то ноет да стонет, вот тогда-то страшно, Наденька! — не дай бог, как страшно!..
Он замолчал; Наденька задумчиво опустила голову и долго о чем-то размышляла. Думалось ли ей, что, действительно, сам виноват Иван Самойлыч в том, что дозволил обстоятельствам до такой степени лишить себя всякой бодрости, или она оправдывала его тем, что обстоятельства все-таки обстоятельства, как ни борись против них… Это ли, другое ли ей думалось, дело в том, что как-то грустно, необычайно грустно, сделалось бедной девушке. Может быть, к этим мыслям присоединилась другая, не менее горькая и безвыходная мысль — мысль ее собственного безотрадного, чреватого лишениями и трудом будущего, та мысль, что и она находится в подобном же положении, и она должна бороться… вечно и упорно бороться!.. И она забыла и об Иване Самойлыче, и об апатически-лаконическом Алексисе; в воспоминании ее вдруг мелькнула деревенская избушка, старый господский дом, запущенный сад с поросшими травою дорожками, река, вяло и как будто нехотя катившая свои сонные волны в какое-то далекое, неведомое государство; стая уток, апатически полоскавшаяся в воде; толпа грязных и оборванных ребятишек, столь же апатически копавшаяся в грязи и навозе… Но все это так живо, так быстро воскресло в ее памяти, так быстро, один за другим, сменялись — и сосновый синеющий вдали лес, и вспаханные борозды полей, и старая деревянная церковь… Лучше ли ей было тогда? лучше ли, чище ли сама она была в то время?.. Лучше ли было бы, если бы вдруг, по какому-нибудь волшебному случаю, ей снова пришлось воротиться к этой давно прошедшей, давно уж изгладившейся из памяти жизни?..
А между тем на дворе уж и смерклось; в комнате тихо, ни шороха, ни звука; Наденька подумала, что Иван Самойлыч заснул, и вознамерилась идти в свою комнату. Но перед уходом, чтоб ближе удостовериться, действительно ли спит больной, она наклонилась к нему и начала прислушиваться к его дыханию. Но дыхания не было слышно… Она взяла его за руку — рука была холодна… Наденьке сделалось страшно. В первый раз в жизни была она один на один с мертвым человеком… а притом неподвижные глаза покойника так и смотрели, так и смотрели на нее, как будто хотели сконфузить бедную, будто упрекали ее за какое-то страшное преступление… С невольным чувством содрогания набросила она поскорее на лицо усопшего одеяло и выбежала из комнаты.
Через пять минут все нахлебники Шарлотты Готлибовны, и в числе их сама она под руку с Иваном Макарычем, явились на поклон к покойнику. Толков было много; некоторые даже сомневались, точно ли умер Иван Самойлыч. А Иван Макарыч даже решительно утверждал, что это все вздор, что господин Мичулин не может умереть, потому что вчера еще дал он ему такого лекарства, от которого и мертвый из гроба встанет.
— Надо вам сказать, господа, — говорил он, обращаясь к присутствующим, — что на свете иногда чудные бывают штуки! Спьяну, что ли, это делается, а вдруг человек не пошевельнется, не моргнет — а между тем жив и все слышит, что вокруг него делается!.. Я вам говорю, господа, что бывали даже примеры, что и в землю зарывали живых…
Но для того, чтоб окончательно убедиться, точно ли умер Иван Самойлыч, и иметь право развивать свои познания насчет заживо погребенных, любознательный Пережига подошел к нему поближе, потряс его за нос — нос был холодный, приложил руку ко рту — дыхания не оказалось.
— А кто его знает! может быть, и в самом деле умер! — сказал он с убийственным равнодушием, отходя от бездушного трупа, — и водка не спасла тебя, бабья душа! И хорошо, брат, сделал, что умер!
Однако ж, так как Мичулин не имел совершенно никаких родственников, ни знакомых, то Шарлотта Готлибовна почла нужным послать за полицейским чиновником, наперед пересмотрев всюду, не имеется ли чего ценного. Но ценного оказалось всего только поношенный сюртук да из белья кое-что. Вследствие такой бедности капиталов все нахлебники тут же решились сделать складчину, чтоб приличным христианину образом похоронить своего собрата.
Полицейский чиновник не заставил долго ждать себя. Малый он был нрава веселого и вообще любил при удобном случае пошутить, не выходя, впрочем, из пределов благопристойности… о, ни-ни, как это возможно!
— Скажите пожалуйста! — начал он, когда объяснили ему причину его призыва, — так вот-с какое странное над вами стряслось дело! Ну-с, делать нечего, приступим к освидетельствованию; посмотрим, не окажется ли каких боевых и насильственных знаков!
Шарлотта Готлибовна знала, что господин чиновник изволит шутить; поэтому нисколько не смутилась, а только сказала ему с самою очаровательною улыбкою:
— О, ви очень любезный кавалир, Деметрий Осипич!
— Да-с! уж этого, изволите видеть, и закон требует, а я орудие, ничего, как ничтожное орудие… Да-с, посмотрим, посмотрим… а может быть, его и отравили?.. Ха-ха-ха! может быть, у него и деньги были, мильонщик был… ха-ха-ха!
И веселый Дмитрий Осипыч заливался добродушным и звонким хохотом.
Осмотрев тело Ивана Самойлыча и удостоверившись, что отравы или удавления тут нет никаких, добродушный Дмитрий Осипыч изъявил желание осведомиться об имуществе покойного.
— Ну, давайте же нам их сюда, давайте нам мильоны-то! — говорил он с обычной своей веселостью,