и уехала она из Скопина, не солоно хлебавши.
— Так у них просто, так просто! — рассказывала она отцу диакону, приехавши в Москву, — сначала налево записали, потом — направо, и, окрутивши таким манером, выдали фитанец!
— Вот до чего люди дошли! — умилился отец диакон.
Прожила Арина Михайловна таким образом лет пять сряду, и, нечего сказать, благородно прожила. Проценты получала своевременно и сполна, и не раз подумывала о том, не свезти ли ей и остальные десять тысяч к господину Рыкову, но откладывала да откладывала — так и просидела, не выполнивши своего намерения. И так как ничто столь не украшает человека, как спокойное житье, то она мало-помалу начала и об «этом злом и ужасном деле» забывать. Напротив, стала находить, что «некоторое» даже хорошо вышло. Благодетельный для России финансист уж народился, а со временем, чего доброго, народится и благодетельный для России публицист. То-то пойдут у нас смехи да утехи! Присыпкино-то, думали, пропало, а оно, вдруг, опять… тьфу! тьфу! тьфу! Как бы только не сглазить! Но ей и без Присыпкина настолько хорошо, что она даже дичиться людей перестала. К ней ходит и отец диакон, и отец протопоп, и супруги ихние, а иногда зайдет выкушать чашку чаю и сам господин квартальный. Сидят они и разговаривают, как нынче всем хорошо и какая это для всех лёгость, что г. Рыков в Скопине «банку» открыл и оттуда на всю Россию благодеяние изливает. Однажды даже сам Семен Семеныч зашел к ней, прочитал монолог из «Гамлета», потом вскочил, за что-то ее обругал, крикнул: «Ах, ничего-то вы, идолы, не понимаете!» — и убежал к Сухаревой башне.
Словом сказать, жилось хорошо, а ожидалось еще лучше.
И вот, одним утром, сидела она на своем любимом месте и, по обыкновению, вязала шарф. Вдруг видит, что отец диакон, как и в тот раз, на всех рысях бежит. Но узелка у него в руках уж нет, и лицо бледное и растерянное.
— Что случилось, отец диакон? — крикнула она ему.
— «Банка» лопнула! бегу!
Недавно, проездом через Москву в деревню, я воспользовался промежуточным между поездами временем, чтобы поросенка купить. Сделавши это, вспомнил об Арине Михайловне и отыскал ее.
Дом свой в Четвертой Мещанской она уже продала и живет теперь у Сухаревой, в каком-то неслыханном переулке, в крохотной квартирке, по стенам которой зимой потоки бегут. Живет бедно: как говорится, с хлеба на квас. Состарелась, поседела, осунулась; блуза висит на ней, как на вешалке. Из прислуги осталась при ней только Платонидушка, да и та еле бродит. Евсеич определился в какую-то газету вольнонаемным редактором (изумительно! только в Москве да в Петербурге это и бывает!), а Палладий догадался и умер.
В то же время в Арине Михайловне совершилась и еще одна, довольно важная, перемена. Она выписывает «Куранты» и усердно читает их. И всякий раз, как прочтет какое-нибудь карканье, начинает и в свою очередь прорицать: «Погодите! то ли еще ужо будет!» Платонидушка потихоньку пожаловалась мне, что «барыню» объедают и опивают какие-то литераторы от Иверской (вместо прежних приказных, по случаю свободы книгопечатания, завелись), которые от времени до времени украшают задние столбцы «Курантов» заявлениями, извещениями и удивлениями. Соберутся, жрут водку, удивляются и судачат. А когда уж, что называется, до зела напьются, возьмут друг дружку за руки и застонут: «Погодите! то ли еще будет! вот увидите!»
Меня Арина Михайловна приняла довольно холодно, даже закусить не пригласила, хотя я видел, что в стороне, на столике, стоит штоф и тарелка с ломтиками углицкой колбасы. Должно быть, иверских литераторов поджидала.
ПИСЬМО V
Вы, конечно, уж знаете, что господство хищения кончилось. Что касается до меня, то я узнал об этом из газет и, признаюсь откровенно, сейчас же поверил. Еще так недавно на наших глазах происходил такой грандиозный обмен хищений, что многие не без основания отводили этому явлению ту же роль, какую играет обмен веществ в жизни отдельного индивидуума. И вдруг прилетает весть: обмен веществ прекратился! Каким образом? с чего? — Да так, ни с того ни с сего. Прекратился, и будет с вас.
И радостно, и жутко. Что-то будет? как-то вынесет общество столь внезапную утрату? чтов станется с нашими раутами, пикниками, катаньями на тройках и другими увеселениями? выдержит ли неизбежный кризис торговля модными, бакалейными и гастрономическими товарами? Перед кем и на какой предмет будут обнажать себя наши дамочки? отыщет ли общество новые основы для жизнедеятельности или просто-напросто возьмет да и захиреет?
Повторяю: и радостно, и жутко…
Откуда, однако ж, взялась эта добрая весть? — кто первый ее распубликовал? — Оказалось, что первый пустил ее в обращение Подхалимов, известный отметчик, корреспондент и публицист. Я — к Подхалимову. «Любезный друг! неужто ты не солгал?» — «Верно, говорит, вот и доказательство». Смотрю и глазам не верю: «Печатать дозволяется. Цензор Бируков».
О, коли так — стало быть, и сомнения не может быть!
Бируков — он, наверное, все зараньше рассчитал и предусмотрел. Простофиль — около концессий пристроил, хищников — по церковным попечительствам раскассировал. Наживайтесь, простофили! а вы, хищники, кладите зубы на полку. Sapienti sat.[10]
«Не обличать надо, а любить», — говаривал покойный Прутков, а я с своей стороны присовокупляю: не сомневаться надо (сомневаться-то всякий умеет!), а радоваться. Да, кстати, и ближних о приключившейся радости уведомлять. Поэтому я прежде всего сообщил о вычитанном мною известии нашему деревенскому старосте. «Знай, Денис, — писал я ему, — что господство хищения кончилось — это мне сам Подхалимов подтвердил. Стало быть, деньги, которые прежде на сей предмет с мужичков сходили, останутся у них в мошне. А потому, ежели впредь потравы или порубки в моих дачах окажутся, то я буду в оба смотреть и никаких послаблений не допущу, теперь есть чем штрафы платить». А через месяц получил от старосты ответ: «И мы насчет хищеньев через урядника обнадежены, и хищеньев теперь у нас нет, а кои мужички допреж сего воровали, те и сейчас друг у дружки взаимно поворовывают; только надо полагать, что сие вскорости прекратится, потому что в настоящем случае у нас в деревне только подковы остались, а лошади все до одной на уплату хищеньев пошли. И что вы насчет потрав пишете — оное я объявлял, и мужички платить штраф согласны, только просят, не будет ли милости ради такого случая два ведра на общество выставить?»
Разумеется, я не только разрешил, но на радостях написал к мужичкам цидулу:
«Друзья!
Называю вас этим именем, потому что теперь вы уж не меньшие братья, а самые достоверные друзья. В вас, как нынче во всех газетах объявлено, здравый смысл проявился, а по слабому нашему времени это ах как дорого! Берегите оный, не пропивайте. А ежели кому хочется выпить, то поступайте так: одну рюмку — перед завтраком, другую — перед обедом, а третью — перед ужином. Под сим условием и я разрешил Денису просимые два ведра выставить, и буду весьма огорчен, ежели хотя некоторые из вас воспользуются сим случаем, чтобы здравого смысла лишиться. Только насчет штрафов — чтобы верно было. Помните, друзья, что у нас, интеллигентов, с тех пор как хищения кончились, только на штрафы и надежда осталась, а здравого смысла мы еще до хищеньев лишились. А еще будет лучше, ежели вы, с помощью крестьянского банка, всю угоду у меня купите. Я лишнего немного возьму, а вам это удовольствие доставит. Вы знаете, что я и прежде хищником не был, а теперь и рад бы, да руки коротки: не приказано. А ежели не приказано — значит, аминь. И вам не советую. Будьте здоровы, друзья!
Отставной помещик Сицилистов».
Отославши это письмо, я, однако ж, задумался.
Как они должны быть счастливы, думалось мне, что господство хищения кончилось! Все эти фасоны и фестоны, которые мы, правящие классы, граня мостовые, выдумываем, — всё это в конце концов ведь на них обрушивается! Кузьма Прутков, от нечего делать, уфимскую землю задешево похитил, а у Васьки Чувашенина от этого фестона загривок болит. Столоначальник департамента Преуспеяний и Прогрессов кратчайший способ без пороха палить изобрел, а у обывателей деревни Проплеванной мурашки по спине ползут. Губошлепов концессию получил, а в селе Ненаедове бабы воем воют. Феденька Кротиков ряд резвых циркуляров издал, а у дедюхинских мужиков животы с толокна подвело. Tout s’enchaîne, tout se lie dans ce monde,[11] как сказал некогда Ламартин.
Сам Подхалимов (теперь он, конечно, без слез вспомнить об этом не может) был в свое время не прочь похищничать. Пойдет, бывало, по гостиному двору и крикнет клич: «А нуте, брюханы! чтоб было по стольку-то рублей с каждого купеческого брюха, а не то я в газетине мораль на вас пущать буду!» И как сказал, так и сделает. А заугольниковский мужик, бывало, дивится: с чего, мол, это ситцевая рубашка вдруг на полтину дороже стала? Ан она вон куда, на подметки Подхалимову, полтина-то ушла!
Купец купца к мировому потащил — корела судебные издержки плати! Кредитка под залог туляковских домов зря деньги выдала — мордва убытки возмещай! Посчитайте-ка, ан денег-то и многонько выйдет.
И ни дедюхинские мужики, ни Васька Чувашенин, ни ненаедовские бабы никогда ничего и ни об чем не знали. Думали, что это «так». Не знали, что губошлеповскую концессию надо гарантировать, прутковское хищение оформить, кротиковские циркуляры оплатить, выдумку счастливого столоначальника — осуществить. Да, признаться сказать, едва ли было и желательно, чтоб они понимали и знали.
Относительно деревни самое главное условие — это чтоб она как можно дольше сохранила невинность. В противном случае она захандрит. Поэтому те, которые, видя в губошлеповских распутствах отчасти неизбежное зло, а отчасти свойственное цивилизованному обществу украшение, принимают меры, чтобы слухи об этих интеллигентных распутствах не проникли в деревню, — поступают, по мнению моему, совершенно резонно. Пускай хоть дулебы, древляне, радимичи и проч. останутся вне района интеллигентного растления; пускай хоть они спасутся. Деревня обязывается знать твердо свой окладной лист — и ничего больше. Что пользы знать, что гужеед Губошлепов и проворный Мовша Гудков впились в этот окладной лист и разъедают его точно так же, как мириады мелких, но жадных паразитов разъедают мощный организм кита? Такого рода знание не может ни возвеселить, ни удовлетворить, а только наведет на сердце сухоту. Спите, други, и почивайте!
Но ежели хорошо, чтобы деревня оставалась в неведении, то, разумеется, еще будет лучше, если и самого материала, на основании которого составляются несвойственные деревне знания, не окажется налицо. Или, говоря другими словами, вполне резонно и предусмотрительно поступают и думают только те, которые