всяком случае, хоть вид покажите, что с удовольствием проглотили.
И так мне, тетенька, от этих Стрекозиных слов совестно сделалось, что я даже не нашелся ответить, что я нелепую свою фразу просто так, не подумавши, сказал и что в действительности я всегда глотал, глотаю и буду глотать. А стало быть, и показывать вид никакой надобности для меня не предстоит.
С подъезда оба поручика и коллежский асессор Сенечка сели на лихачей и, крикнув: «Туда!» — скрылись в сумерках. «Индюшка» увязалась было за дядей, но он без церемоний отвечал: «Ну тебя!» Тогда она на минуту опечалилась: «Куда же я поеду?», но села в карету и велела везти себя сначала к Елисееву, потом к Балле, потом к колбаснику Кирхгейму…
— А потом уж я знаю куда. Bonsoir, mon oncle![37]
Прапорщик побежал домой «книжку дочитывать», а коллежский асессор Павлуша — тоже домой к завтрашнему дню обвинительную речь готовить. Но ему, тетенька, выигрышных-то обвинений не дают, а все около кражи со взломом держат, да и то если таковую совершил человек не свыше чином коллежского регистратора. Затем мы с дядей остались одни, и я решился кончить день в его обществе.
Дядя очень несчастлив, милая тетенька. Подобно Удаву, он рассчитывал, что на старости лет у него будет два утешения, а в действительности оказывается только одно. С коллежским асессором Сенечкой случилось что-то загадочное: по-видимому, он, вместе с другими балбесами, увлекся потоком междоусобия и не только сделался холоден к своим присным, но даже как будто следит и за отцом, и за братом. Но что всего больнее: секретно дядя и до сих пор питает предилекцию к Сенечке, а Павлушу хотя и старается любить, но именно только старается, ради удовлетворения принципу справедливости.
— И ведь какой способный малый! — говорил он мне об Сенечке. — Какое хочешь дело… только намекни! он сейчас не только поймет, но даже сам от себя добавит и разовьет!
— Да, талантливый он у вас…
— То-то, что чересчур уж талантлив. И я сначала на него радовался, а теперь… Талантливость, мой друг, это такая вещь… Все равно что пустая бутылка: какое содержание в нее вольешь, то она и вместит…
— Да ведь на то ум человеку дан, чтоб талантливость направлять.
— И ум в нем есть — несомненно, что есть; но, откровенно тебе скажу, не особенной глубины этот ум. Вот извернуться, угадать минуту, слицемерничать, и все это исключительно в свою пользу — это так. На это нынешние умы удивительно как чутки. А чтобы провидеть общие выводы — никогда!
— Но что же такое с Сенечкой случилось?
— Карьеры захотелось, да и бомонд голову вскружил… Легко это нынче, а он куда далеко, через головы, глядит. Боюсь, чтоб совсем со временем не осрамился…
Дядя помолчал с минуту и потом продолжал:
— Никогда у нас этого в роду не было. Этой гадости. А теперь, представь себе, в самом семействе… Поверишь ли, даже относительно меня… Ну, фрондер я — это так. Ну, может быть, и нехорошо, что в моих летах… допустим и это! Однако какой же я, в сущности, фрондер? Что я такое ужасное проповедую?.. Так что-нибудь…
— Помилуйте, дядя! обыкновенный светский разговор: то — нехорошо, другое — скверно, третье — совсем никуда не годится… Только и всего.
— Ну, вот видишь! И он прежде находил, что «только и всего», и даже всегда сам принимал участие. А намеднись как-то начал я, по обыкновению, фрондировать, а он вдруг: вы, папенька, на будущее время об известных предметах при мне выражайтесь осторожнее, потому что я, по обязанности, не имею права оставлять подобные превратные суждения без последствий.
— Вот он какой!
— Да, строгонек. Ну, я сначала было подавился, а потом подумал-подумал и проглотил.
— А я бы на вашем месте…
— Нельзя, мой друг. Помилуй! коллежского асессора! Это в прежнее время допускалось, а нынче… Я помню, покойный папенька рассказывал: закутил он в полку — ну, просто пить без просыпу начал… Узнал об этом дедушка, да и пригласил блудного сына в деревню. И прямо, как приехал сынок — в кабинет! Розог! Только папенька-то ведь умен был: как следует родительскую науку выдержал, да еще ручку у родителя поцеловал. А дедушка, за эту его кротость, на другой день ему тысячу душ подарил! И с тех пор как рукой сняло! До конца жизни никакого вина папенька в рот не брал! Вот какая в старину чистота нравов была!
— Да, нынче, пожалуй, так нельзя… То есть оно и нынче бы можно, да вот тысячи-то душ у вас на закуску нет… Ну, а Павлуша как?
— Павлуша, покаместь, еще благороден. «Индюшкины» поручики и на него налетели: и ты, дескать, должен содействовать! Однако он уклонился. Только вместо того, чтоб умненько: мол, и без того верной службой всемерно и неуклонно содействую — а он так-таки прямо: я, господа, марать себя не желаю! Теперь вот я и боюсь, что эти балбесы, вместе с Семеном Григорьичем, его подкузьмят.
— Пустяки. Что они могут сделать!
— Аттестовать на всех распутиях будут. Павел-то у меня совестлив, а они — наглые. Ведь можно и похвалить так, что после дома не скажешься. Намеднись Павел-то уж узнал, что начальник хотел ему какое-то «выигрышное» дело поручить, а Семен Григорьич отсоветовал. Мой брат, говорит, очень усердный и достойный молодой человек, но дела, требующие блеска, не в его характере.
— Однако!
— А начальственные уши, голубчик, такие аттестации крепко запечатлевают. Дойдет как-нибудь до Павла очередь к награде или к повышению представлять, а он, начальник-то, и вспомнит: «Что бишь я об этом чиновнике слышал? Гм… да! характер у него…» И мимо. Что он слышал? От кого слышал? От одного человека или двадцатерых? — все это уж забылось. А вот: «гм… да! характер у него» — это запечатлелось. И останется наш Павел Григорьич вечным товарищем прокурора, вроде как притча во языцех.
— Ах, дядя! Но сколько есть таких, которые и такой-то должности были бы рады-радешеньки!
— Знаю, что много. А коли в ревизские сказки заглянешь, так даже удивишься, сколько их там. Да ведь не в ревизских сказках дело. Тамошние люди — сами по себе, а служащие по судебному ведомству люди — сами по себе. И то уж Семен Григорьич при мне на днях брату отчеканил: «Вам, Павел Григорьич, не в судебном бы ведомстве служить, а кондуктором на железной дороге!» Да и это ли одно! со мной, мой друг, такая недавно штука случилась, такая штука!.. ну, да, впрочем, уж что!
Дядя остановился с очевидным намерением победить свою болтливость, однако ж не выдержал и через минуту продолжал:
— Знаешь ли ты, что у меня книги начали пропадать?
— А то какие же! Шестьдесят, братец, лет на свете живу, можно было коллекцию составить! И всё были целы, а с некоторых пор стали вот пропадать!
Тетенька! уверяю вас, что меня чуть не стошнило при этом признании.
— Дядя! не довольно ли? не оставим ли мы этот разговор? не поговорим ли по душе, как бывало? — невольно вырвалось у меня.
Восклицание это, видимо, смутило его. — То-то, что… а, впрочем, в самом деле… да ведь у меня нынче…
Он мялся и бормотал. Ужасно он был в эту минуту жалок.
Но я таки уговорил его хоть на несколько часов вспомнить старину и пофрондировать. Распорядились мы насчет чаю, затопили камин, закурили сигары и начали… Уж мы брили, тетенька, брили! уж мы стригли, тетенька, стригли! Каждую минуту я ждал, что «небо с треском развалится и время на косу падет»… И что же! смотрим, а околоточный прямо противу дома посередь улицы стоит и в носу ковыряет!
И вдруг в соседней комнате шорох…
Как уязвленный, побежал я на цыпочках к дверям и вижу: в неосвещенной гостиной бесшумно скользит какая-то тень…
— Это он! Это Семен Григорьич из своего клуба вернулся! — шепнул мне дядя.
* * *
А дня через три после бабенькинова пирога меня посетила сама «Индюшка».
— Cousin! да перестань ты писать, ради Христа!
— Что тебе вдруг вздумалось? разве ты читаешь?
— Кабы я-то читала — это бы ничего. Слава богу, в правилах я тверда: и замужем сколько лет жила, и сколько после мужа вдовею! мне теперь хоть говори, хоть нет — я стала на своем, да и кончен бал! А вот прапорщик мой… Грех это, друг мой! большой на твоей душе грех!
— Да ведь я не для прапорщика твоего пишу. Собственно говоря, я даже не знаю, кто меня будет читать: может быть, прапорщик, а может быть, генерал от инфантерии…
— Ну, где генералам пустяки читать! Они нынче всё географию читают!
— Ах, Наденька! всегда-то ты что-нибудь внезапное скажешь! Ну, с чего ты вдруг географию приплела?
— Ничего тут внезапного нет. Это нынче всем известно. И Andre мне тоже сказывал. Надо, говорит, на войне генералам вперед идти, а куда идти — они не знают. Вот это нынче и заметили. И велели во всех войсках географию подучить.
— Ну-ну, Христос с тобой! лучше о другом поговорим. Что же ты про прапорщика-то хотела рассказать?
— Помилуй! каждый день у меня, grace a vous,[38] баталии в доме происходят. Andre и Pierre говорят ему: не читай! у этого человека христианских правил нет! А он им в ответ: свиньи! да возьмет — ты знаешь, какой он у меня упорный! — запрется на ключ и читает. А в последнее время очень часто даже не ночует дома.
— Не то чтоб из-за тебя, а вообще… Голубчик! позволь тебе настоящую причину открыть!
— Сделай милость, открой!
— Скажи, ты любил хоть раз в своей жизни? ведь любил?
— Наденька! да не хочешь ли ты кофею? пирожков?
— Как тебе сказать… впрочем, я только что позавтракала. Да ты не отвиливай, скажи: любил? По глазам вижу, что любил?
— Я не понимаю, зачем ты этот разговор завела?
— Ну, вот, я так и знала, что любил! Он любил… ха-ха! Вот вы все меня дурой прославили, а я всегда прежде всех угадаю!
— Наденька! да позволь, голубушка, я тебе сонных капель дам принять!
— Ну, так. Смейся надо мной, смейся!.. А я все-таки твою тайну угадала… да!
— Позволь! говори толком: что тебе нужно?
— Да… чего бишь? Ах да! так вот ты и описывай про любовь! Как это… ну, вообще, что обыкновенно с девушками случается… Разумеется, не нужно mettre les points sur les i,[39] а так… Вот мои поручики всё Зола читают, а я,