советую. Батюшка справится в требнике и все рассудит: недаром же имя ему Андрон (от «Андроны едут»). И, в заключение, простит, потому что такова его обязанность. Но главная польза, от сего проистекающая, будет заключаться в том, что вы-то сами непременно утешение получите. В раскаянии есть нечто до того сладкое, что оно само себе довлеет. Сидит человек, и тихие слезы текут по его щекам… Говорят, будто слезы служат выражением страдания, а подите-ка, отыщите что-нибудь слаще этих слез! «Ах, не могу!.. ах, не буду!.. батюшка! поддержите!» — Успокойтесь, сударыня!
А ежели попик у вас ловкий да в семинарии учился хорошо, так он, пожалуй, целую предику по этому случаю произнесет. «Что привело тебя ко мне, чадо мое? — скажет, — и привело в смущении, в горе, в слезах? Не смерть ли досточтимых родителей? — так ведь, кажется, родителей давно у тебя нет! не болезнь ли любимых детей? — так ведь, кажется, они, слава богу, здоровы! Что же привело тебя?! Ищу и не нахожу. Не пожар ли? не утрата ли имущества? не ослушание ли подчиненных и присных твоих?» Вот тут-то вы и изложите ему все по порядку. Ручаюсь, что возвратитесь домой утешенною.
Можете переговорить и с урядником, но при этом советую не терять самообладания. Скажите просто: вот, мол, какие слухи ходят, так вы уж, пожалуйста! Только и всего. Как будто вы тут в стороне: заметили — и горюшка мало. Но, ради всего святого, не влюбитесь в урядника, ибо в таком случае ваши прелестные прошивки пропахнут тютюном и овчинами. Этого, тетенька, и начальство не требует, а что касается до партикулярных людей, то, право, они совершенно равнодушно отнесутся к тому, какие высокие цели руководят вами в этом случае, а будут только примечать, что урядник новое кепе купил да усы фабрить начал. И прозовут они вас «урядницей», и так популяризируют эту кличку, что вам проходу по деревне от нее не будет.
Случаев такого необдуманного увлечения урядниками немало встречается в истории. Я сам лично одну дамочку знал, которая долгое время стригла себе волосы и ужасно гордо изгибала шею, когда ее звали «стрижкой» и «нигилисткой». И вдруг влюбилась в землемера (все землемеры, по природе, консерваторы), купила шиньон, и с тех пор только и слов: «Ах, эти скверные стрижки!», «ах, эти немытые нигилистки!» Но что ж она этим выиграла? Только то и выиграла, что не только «стрижки» и «нигилистки», но и самые землемерши стали ее «землемершею» величать…
Стало быть, во всем должна быть мера, милая тетенька. Мера — в парении чувств и мыслей и мера — в предательстве. Так что ежели который человек всю жизнь «бредил», а потом, по обстоятельствам, нашел более выгодным «антибредить», то пускай он не прекращает своего бреда сразу, а сначала пускай потише бредит, потом еще потише, и еще, и еще, и, наконец — молчок! Тогда он уж бесстрашно может, на всей своей воле, антибредом заняться, и все будут говорить: «Из какого укромного места этот безвестный рыбарь явился? что-то мы его как будто прежде не замечали!» А между тем — он самый и есть!
Вообще же мой совет таков: как можно больше самообладания. Отказывайтесь от бреда постепенно и не вводя в соблазн. Не клевещите на себя, не обрызгивайте себя слюною, не проклинайте вашего прошлого! Ибо, по правде говоря, какой же был и бред-то ваш, милая тетенька! Порезвились, пошалили — только начальству удовольствие доставили! С батюшкой, однако ж, можете быть откровенны, а что касается до урядника, то об одном прошу: ради бога, берегите ваши прошивки! Помните, что, по сиротству вашему, эти прошивки суть единственное ваше сокровище. И вы должны сохранить его незапятнанным, дабы дети ваши с гордостью могли воскликнуть: вот они, маменькины прошивки! точно сейчас только со станка сняты!
* * *
Тетенька! приезжайте в Петербург! не бойтесь, милая, не стыдитесь! Забудьте — и все будет хорошо.
Как только вы приедете, я сейчас вас на острова повезу. Заедем к Дороту; я себе спрошу ботвиньи, вы — мороженого… вот ведь у нас нынче как! Потом отправимся на pointe[4] и будем смотреть, как солнце за будку садится. Потом домой — баиньки. Это первый день.
На второй день, с утра — крестины у дворника. Вы — кума, швейцар Федор — кум. Я — принес двугривенный на зубок. Подают пирог с сигом — это у дворника-то! Подумайте, тетенька, как в самое короткое время уровень народного благосостояния поднялся! С крестин поднимаемся домой — рано! Да не хотите ли, тетенька, в Павловск, в Озерки, в Рамбов? сделайте милость, не стесняйтесь! Явимся на музыку, захотим — сядем, не захотим — будем под ручку гулять. А погулявши, воротимся домой — баиньки!
На третий день — в участок… то бишь утро посвятим чтению «Московских ведомостей». Нехорошо проведем время, а делать нечего. Нужно, голубушка, от времени до времени себя проверять. Потом — на Невский — послушать, как надорванные людишки надорванным голосом вопиют: прочь бредни, прочь! А мы пройдем мимо, как будто не понимаем, чье мясо кошка съела. А вечером на свадьбу к городовому — дочь за подчаска выдает — вы будете посаженой матерью, я шафером. Выпьем по бокалу — и домой баиньки.
На четвертый день — дождик. Будем сидеть дома. На обед: уха стерляжья, filets mignons,[5] цыпленочек, спаржа и мороженое — вы, тетенька, корсета-то не надевайте. Хотите, я вам целый ворох «La vie parisienne»[6] предоставлю? Ах, милая, какие там картинки! Клянусь, если б вы были мужчина — не расстались бы с ними. А к вечеру опять разведрилось. Ma tante! да не поехать ли нам в «Русский Семейный Сад»? — Поехали.
На пятый день у тетеньки головка болит. Сидите вы, вся в прошивочках, и только плечики у вас вздрагивают. Ах, ma tante! как бы я хотел быть этою прошивочкой… вон той, которая сначала в бок, а потом все прямо, прямо, прямо… Да улыбнитесь же, голубушка! И вдруг… вы погрозили пальчиком… «Шалун!» Да кто же, милая, шалун-то? Я ли, шестидесятилетний вертопрах, или пальчик… ах, этот пальчик! Но вы только вздыхаете в ответ и вспоминаете… Помните, тетенька, как лейб-гвардии кирасирского полка штабс-ротмистр Лев Полугаров («к сему заемному письму» и т. д.) посадил вас на ладонку, да так к брачному алтарю и доставил? Вот вы когда еще «бредить»-то начали! Но оставим прошлое и обратимся к действительности. Тетенька! как бы я хотел быть вашим чулочком… Mais vous finitez par prononcer le mot: caleГons… mauvais sujet![7] возмущаетесь вы…
Однако ж, хоть вы и возмущаетесь, но, в сущности, ведь не сердитесь… Ведь не сердитесь, милая? За что же тут сердиться — ведь нынче все можно! В таких разговорах проходит день до вечера, а там — опять баиньки!
Шестой день. «Сегодня я хочу кутить!» говорите вы, и мы отправляемся в «Самарканд». Но там застаем драку. Выбегает к нам сам хозяин и говорит: «Это ничего! Это офицеры купца бьют! сейчас кончат!» Заказываем обед, спрашиваем шампанского и смотрим друг на друга. Припоминаем, какие бывают на свете «разговоры», и никак припомнить не можем. Наконец я говорю: а может быть, в эту самую минуту какая-нибудь комиссия без шума, без хвастовства, заботится об нас, благополучие наше созидает? — Finissez![8] — Что? не нравится вам это напоминание, тетенька? все еще, видно, «бредни»-то в головке ходят! Ну, нечего делать, коли не нравится, едем домой и — баиньки.
На седьмой день мы все слова перезабыли. Сидим друг против друга и вздыхаем. Сверх того, я лично чувствую, что у меня во всем теле зуд. Господи! да уж не кузька ли на меня напал?
Вот вам целая неделя. Ежели мало, можно и другую такую же подобрать.
Это подробности, а вот и общие правила:
1) Никогда не спрашивать: можно ли? Это тривиально и запоздало. Нынче — все можно.
2) О «бреднях» лучше всего позабыть, как будто их совсем не было. Даже в «антибредни» не очень азартно пускаться, потому что и они приедаться стали. Знаете ли, милая тетенька, мне кажется, что скоро всех этих искателей и лаятелей будут в участок брать, а там им, вытрезвления ради, поясницы будут дегтем мазать?
Приезжайте, голубушка!
ПИСЬМО ВТОРОЕ
Вот, тетенька, какая вы милая! Побывали в Петербурге и сами убедились, как у нас хорошо. Все именно так и произошло, как я в прошлом письме проектировал. И сидели мы, и ходили, и стояли — как кто хотел. А из публичных действий, побывали в «Самарканде», катались по островам, у дочери городового на свадьбе присутствовали и проч. И никто нас за это не забранил. Как приехали вы к нам, так и уехали — на собственном иждивении, без провожатого. А отчего? — оттого, голубушка, что такое нынче общее правило: питать доверие даже относительно таких лиц, которые, судя по их антецедентам, отнюдь доверия не заслуживают.
Предполагается, что жизнь со всеми «сыграет штуку». Одних — «образумит» окончательно, других — ежели и не «образумит», то заставит глотать «бредни», притворяться, подплясывать, произносить вымученные, исполненные антибредней professions de foi.[9] Именно сама жизнь это сделает, а совсем не околоточные. Жизнь испуганная, перевернутая вверх дном, замученная, мечущаяся под гнетом паники. А мы с вами будем сидеть и радоваться. Ибо ничто так не веселит, как вид человека, приведенного к одному знаменателю. Все нутро у него колотится и стонет, а он пляшет… ха-ха! Никто его вещественной плеткой не понуждает, а он сам собой кричит: эй, жги, говори! — ха-ха! Значит, понимает, чье мясо кошка съела… ха-ха! Помилуйте! да одной этой забавы по горло достаточно, чтоб распотешить не весьма требовательных зрителей! А ежели к этому, в виде обстановки, прибавить толпы скалящих зубы ретирадников, а вдали, «у воды», массы обезумевших от мякинного хлеба «компарсов» — просто со смеху умереть можно! Особливо ежели в домашнем обиходе нет ни наук, ни искусств, ни промышленности, ни денег, ни дела…
А второе нынешнее правило: не стеснять действий, кои бесспорно человеческому естеству свойственны. Как например: пить чай с филипповскими калачами, ходить по улице, даже не имея уважительных для передвижения причин, и т. п. А так как мы с вами именно только такие действия и совершали, то никто нас в бараний рог и не согнул: пускай гуляют. Но ежели бы мы увлеклись и вздумали напомнить, что «errare humanum est»,[10] то нам объяснили бы, что это пословица, вышедшая из употребления, и что не только ссылаться на нее, но и сомнений