были обладать эти люди! ведь они являлись на арену деятельности не только без всяких приготовлений, но просто в чем мать на свет родила, однако и за всем тем все-таки умели нечто понимать, нечто сказать, рассуждать, выслушивать, говорить. Вспомните, наконец, прежних помпадуров! Приедет, бывало, помпадур в предоставленный ему край и непременно что-нибудь да сделает: либо дороги аллеями обсадит, либо пожарную трубу выпишет, либо предпишет разводить картофель…
Была пытливость, была потребность игры ума. Не знания, а именно игры ума. Сверх того, была потребность воспрославить свое имя… хоть покупкою шрифта для губернской типографии.
Теперь ни игры ума, ни жажды славы — ничего нет. Ничем не подкупишь человека, ибо все в нем умерло, все заменено словом «фюить!». Но разве это слово! Ведь это бессмысленный звук, который может заставить только вздрогнуть.
Или опять другое модное слово; не твое дело! — разве можно так говорить! Может ли быть что-нибудь предосудительнее этой безнадежной фразы? Не она ли иссушила вконец наше пресловутое творчество? не она ли положила начало той адской апатии, которая съедает современное русское общество и современную русскую жизнь?
***
Между тем как я таким образом унывал, мне подали карточку, на которой я прочитал: le comte Serge de Bystritzinn, conseiller d’etat president de la Societe Economique de Tchoukloma etc. etc. <граф Сергей Быстрицын, статский советник, председатель Чухломского экономического общества и пр. и пр.> Сережа Быстрицын принадлежал к той блестящей плеяде моих однокашников, из которой потом вышли: Федя Кротиков, Митя Козелков, Петька Толстолобов и другие помпадуры, с которыми я уже имел случай познакомить читателя. Но он был совсем в другом роде. В нем не было ни блеска, которым отличался Кротиков, ни дипломатической ловкости,котораясоставляла характеристическую черту деятельности Козелкова. Еще на школьной скамье это был ребенок скромный, чистенький, хозяйственный и солидный. Сидит, бывало, на своем месте и все над чем-то копается. Или кораблик из бумаги делает, или домик вырезывает, или стругает что-нибудь. Спросишь его:
— Зачем ты, Сережа, все кораблики делаешь?
Он солидно и рассудительно ответит:
— А может быть, и понадобятся!
Таким образом наделал он этих корабликов видимо-невидимо, и мы, легкомысленные дети, признаться, даже подшучивали над ним, что это он новый флот на место черноморского строит (132). Но воспитатели наши уже тогда угадывали в нем будущего хозяина и организатора.
— Oh, celui-la ne perdra pas la lete, comme vous autres, tetes remplies de foin! — говаривал, бывало, мосье Багатель, — faites le passer par toutes les reformes que vous voudrez, il en sortira a son avantage! <О, этот не потеряет головы, как вы, у которых головы набиты сеном! пропустите его через какие вам угодно реформы - он выйдет из них с пользой для себя!> И действительно, по выходе из школы он не устремился, подобно прочим товарищам, на поиск немедленной карьеры, но удалился в свою чухломскую деревню и там, чтобы не терять права на получение чинов, пристроился к месту почетного смотрителя уездного училища. Здесь, тихими, но верными шагами, он достигал того, что другими было достигнуто быстро, при помощи целования плечиков, посещения Дюссо и заведения искусственных минеральных вод. Я не знаю, что собственно делал Сережа, сидя в деревне, но думаю, что он, по обыкновению своему, клеил, вырезывал и строгал, потому что крестьянская реформа не только не застигла его врасплох, как других, но, напротив того, он встретил ее во всеоружии и сразу сумел поставить свое хозяйство на новую ногу. Этого мало: примером своим он заразил нескольких молодых чухломцев и успел организовать из них общество, имевшее целью возрождение чухломского хозяйства. Этого было достаточно, чтобы составить ему и его уезду какую-то полуфантастическую хозяйственно-организаторскую репутацию. Чухломцы были замечены. Некоторые из них скоро вынырнули из чухломских болот и успели занять хорошие административные положения, поговаривали о школе чухломских администраторов, которая с удобством должна была заменить другую школу администраторов, не имевшую за душой ничего, кроме «фюить». «Чухломцы все сделают! — говорилось в петербургских гостиных, — они и земледелие возродят, и торговлю разовьют, и новые породы скота разведут, и общественное спокойствие спасут!» Но Сережа, этот прототип чухломца-организатора, все еще упорно сидел в Чухломе и нимало даже не завидовал более прытким чухломцам, которые спешили ковать железо, пока оно горячо. Он ждал с нетерпением, ибо знал, что чаша сия не минет его (133). И действительно, по мере того как прочие организаторы-чухломцы, рассеянные по лицу земли и недостаточно выдержанные, постепенно изнемогали в борьбе с недоимками, Сережа все прочнее и прочнее устраивал свое положение. Наконец слава его достигла таких размеров, что нельзя уж было больше терпеть. Что-нибудь одно: или услать его туда, куда Макар телят не гонял, или призвать и сказать: на! возрождай!
Это было что-то невероятное, фантастическое. Говорили, будто, занимаясь рыбоводством, он дошел до того, что скрестил налима с лещом, и что от этого произошла рыба, соединившая маслянистую тешку леща с налимьей печенкою. Потом начал ходить слух, что он утилизировал крапиву, начал выделывать из нее поташ, который и рассылает теперь во все страны света. В довершение всего, пришло достоверное известие, что у него на скотном дворе существует бык, который, по усмотрению своего владельца, может быть родоначальником и молочной и мясной породы. Эти скромные, но полезные для человечества деяния до такой степени выгодно выделялись из целой цепи деяний легкомысленных и бесплодно-возмутительных, что не обратить на них внимания было невозможно.
— Слышали: Быстрицын?
— Изумительно!
— Да, батюшка, это… организатор! Это не свистун! Это настоящий, действительный помпадур-хозяин! Такой помпадур, каких именно в настоящее время требует Россия!
И он был призван…
Приехавши в Петербург, он мне первому сообщил о сделанных ему предложениях, но сообщил застенчиво и даже с оттенком опасения, что у него не достанет сил, чтоб оправдать столько надежд. Как истинный чухломец, он был не только скромен, но даже немножко дик («un peu farouche», как говорит Федра об Ипполите) (134), и мне стоило большого труда ободрить его.
— Посмотри на Кротикова, на Толстолобова! — говорил я ему, — ведь это разве люди!
— Кротиков и Толстолобов, — отвечал он, — это администраторы по призванию. Это герои минуты. Их совесть может оставаться спокойною, если у них даже ничего за душою нет, кроме «фюить». Но я, понимаешь ты, — я хозяин! Я должен, ты понимаешь — должен создать, организовать, устроить.
Наши чухломцы уже сделали нечто в этом смысле, но, признаюсь, я не совсем доволен ими. Они еще недостаточно освободились из-под гнета недоимок. Но я… я не могу ограничиться этим! Я не имею права хвастаться тем, что взыскал столько-то тысяч недоимок! Я могу хвалиться только тем, что ничего не взыскал… потому что у меня никаких недоимок нет и не может быть!
Тем не менее он уступил моим настояниям, то есть хотя и поломался немного, но принял. И справедливость требует сказать, что скромность не только не повредила ему, но даже еще рельефнее выставила его организаторские способности. Не имея за себя ни громких воспоминаний о совместном посещении заведения искусственных минеральных вод, ни недавних впечатлений совместного собутыльничества у Дюссо, без малейшего посредничества Камиль де Лион, Лотар или Бланш Вилэн (135), просто, естественно явился он на суд — и сейчас же сделался героем дня. Все стремились видеть его, все расспрашивали, каким образом он сумел достигнуть таких изумительных результатов; все поняли, что даже те бойкие чухломцы, которых организаторским способностям еще так недавно удивлялись, — и те, в сравнении с ним, не больше как ученики и провозвестники. Что настоящий, заправский чухломец — это он, это граф Сергий Васильевич Быстрицын!
***
Он вошел ко мне во всей форме, взволнованный. Губы его были сухи, глаза как-то особенно блестели, все лицо сияло восторженностью. Он был очень мил в эту минуту.
— Все кончено! — сказал он, пожимая мне руки, — чаша, которой я так избегал… я уже чувствую прикосновение ее краев к губам моим!
— Куда?
— В Паскудск!
— Исправляющим?
— Нет, настоящим. И с производством в действительные.
Он сжал губы, как будто хотел овладеть полнотою своих чувств.
— Поздравляю! Это шаг!
— Бог, который видит мою совесть, он знает, как я не желал этого шага!
Как страшили меня эти почести!.. все это мишурное величие!
Он опять сжал губы, но, против воли, глаза его затуманились. Повторяю: он очень был мил!
— Что же делать, мой друг! — утешал я. — Провидение! надо покориться его воле! Тяжел твой венец — я согласен, но надобно нести его! Неси, братец, неси! Ты пострадаешь, зато Паскудск будет счастлив!
— Je le jure! <Клянусь!> — воскликнул он, простирая руку.
Я принял его клятву и, разумеется, счел за долг прочитать приличную этому торжеству предику.
— Помни эту клятву, мой друг! — сказал я, — помни, что говорится про клятвы; раз солгал, в другой солгал, в третий никто уж и не поверит! Ты поклялся, что Паскудск будет счастлив — так и гони эту линию! «Фюить» — то да «не твое дело» бросить надобно!
— Какие дрянные, бессмысленные выражения!
— Да, душа моя, надоели они! до смерти надоели! Лучше совсем ничего не делать, нежели вращать глазами да сквернословить! Испугать обывателя, конечно, не трудно, но каково-то его в чувство потом привести! Дай же мне слово, что ты никогда не будешь ни зрачками вертеть, ни сквернословить… никогда!
— Je le jure!
Мы взялись за руки и несколько минут стояли, смотрясь друг другу в глаза, как влюбленные.
— Ну, очень рад. И рад не столько за тебя, сколько за Паскудск! — сказал я наконец. — Теперь тебе надобно только великими образцами напитаться. Надеюсь, однако ж, что ты будешь искать этих образцов не в ближайших своих предместниках!
— Jamais! <Никогда!> — Но в древности бывали помпадуры, достойные подражания. Я сам знал одного, который, в течение семи лет помпадурства, два новых шрифта для губернской типографии приобрел! (136) — Mon cher! я уж думал об этом! но все это частности… положим, полезные… а все-таки частности! Увы! в истории наших помпадурств нет образцов, которыми мы могли бы руководиться! Даже в самых лучших помпадурах творчество имеет характер случайности. Это не зиждители, а заплатных дел мастера. Один сеет картофель, а о путях сообщения не думает, другой обсаживает дороги березками, а не думает о том, что дороги только тогда полезны, когда есть что возить по ним. Читая летопись этих деяний, нельзя не отдавать им справедливости, но в то же время нельзя не чувствовать, что все это опыты, делавшиеся, так сказать, ощупью. Никто не смотрит вглубь,