и в первое свое появление в Малиновце, только рубашку надевал чистую. Обращался он исключительно к матушке.
– Вот бы вам, тетушка, в нашу сторону перебраться, да там бы усадьбу выстроить, – соблазнял он.
– А что?
– Земля у нас черная-черная, на сажень глубины. Как подымут целину, так даже лоснится. Лес – дубовый, рек много, а по берегам всё луга поемные – трава во какая растет, словно тростник тучная!
– Манна с неба не падает ли?
– Нет, я верно говорю, не хвастаюсь. Именно на редкость земля в нашей стороне.
– Кто же на ней живет? помещики, что ли?
– Нет, башкиры. Башкиро-мещеряцкое войско такое есть; как завладели спервоначалу землей, так и теперь она считается ихняя. Границ нет, межеванья отроду не бывало; сколько глазом ни окинешь – все башкирам принадлежит. В последнее, впрочем, время и помещики, которые поумнее, заглядывать в ту сторону стали. Сколько уж участков к ним отошло; поселят крестьян, да хозяйство и разводят.
– Ведь землю-то, чай, купить надо?
– Самые пустяки стоит. Кантонному начальнику по гривеннику за десятину заплатить да обществу, за приговор, ведер десять водки выпоить – сколько угодно отмеряют!
– Ах, прах побери, да и совсем!
Матушка даже повернулась на стуле при одной мысли, как бы оно хорошо вышло. Некоторое время она молчала; вероятно, в голове ее уже роились мечты. Купить земли – да побольше – да крестьян без земли на своз душ пятьсот, тоже недорого, от сорока до пятидесяти рублей за душу, да и поселить их там. Земля-то новая – сколько она приплода даст! Лошадей развести, овец…
– У нас от одних лошадей хороший доход получить можно, – продолжал соблазнять Федос, – содержание-то их почти ничего не стоит – и зиму и лето в степи; зимой из-под снега корм добывают… А в Мензелинске, между прочим, ярмарка бывает: издалека туда приезжают, хорошие цены дают. Опять овчины, шерсть…
– Да замолчи ты, сделай милость!
– Как угодно, а я бы вам это дело чудесно подстроил.
Но матушка отрезвлялась так же быстро, как и увлекалась.
Мечты рассеялись, и через несколько минут она уже всецело принадлежала действительности.
– Нет, голубчик, – сказала она, – нам от своего места бежать не приходится. Там дело наладишь – здесь в упадок придет; здесь будешь хозяйствовать – там толку не добьешься. Нет ничего хуже, как заглазно распоряжаться, а переезжать с места на место этакую махинищу верст – и денег не напасешься.
Однако, во всяком случае, рассказ Федоса настолько заинтересовал матушку, что она и потом, при всяком новом свидании с ним, говорила:
– А ну-ка, расскажи про сторону про свою, расскажи!
Повторяю: Федос настолько пришелся по нраву матушке, что она ему даже суконный казакин и шаровары приказала сшить.
– Нехорошо все в рубашке ходить; вот и тело у тебя через прореху видно, – сказала она, – гости могут приехать – осудят, скажут: племянника родного в посконной рубахе водят. А кроме того, и в церковь в праздник выйти… Все же в казакинчике лучше.
Федос не противоречил и надел казакин, хотя и неохотно. Мне, впрочем, и самому показалось, что рубашка шла ему больше к лицу.
– Скажи, Христа ради, зачем ты свое место бросил? – добивалась иногда от него матушка.
– Да так… и не у чего, да и не все же на одном месте сидеть; захотелось и на людей посмотреть.
– Все же надо себя к одному какому-нибудь месту определить. Положим, теперь ты у нас приютился, да ведь не станешь же ты здесь век вековать. Вот мы по зимам в Москве собираемся жить. Дом топить не будем, ставни заколотим – с кем ты тут останешься?
– Уйду!
– Да куда ты уйдешь, непутевый ты человек?!
– Паспорт у меня есть, свет не клином сошелся. Уйду.
– Заладил одно: уйду да уйду. Пить, есть надо. Вот о чем говорят.
– Найду. Без еды не останусь.
– В приказчики, что ли, нанялся бы. Ты сельские работы знаешь, – это нечего говорить, положиться на тебя можно. Любой помещик с удовольствием возьмет.
– Не по рылу мне с помещиками вожжаться.
Словом сказать, на все подобные вопросы Федос возражал загадочно, что приводило матушку в немалое смущение. Иногда ей представлялось: да не бунтовщик ли он? Хотя в то время не только о нигилистах, но и о чиновниках ведомства государственных имуществ (впоследствии их называли помещики «эмиссарами Пугачева») не было слышно.
«И не разберешь его, что за человек такой! – думалось ей, – бродит без надобности: взял да и пошел – разве между людьми так водится? Наверное, заразу какую-нибудь разносит!»
По этому случаю она позвала на совет даже старосту Федота.
– Что? как у нас? все благополучно? – спросила матушка.
– Все, кажется, слава Богу, – ответил Федот, втайне, однако ж, недоумевая, не случилось ли чего-нибудь, о чем матушка узнала прежде него.
– Что мнешься! Федос как?
– Ничего, сударыня, и Федос Николаич… Только чудо это! барин, а как себя беспокоит!
– Ну, и пускай беспокоится – это его дело. Не шушукается ли он – вот я о чем говорю.
– С кем, сударыня, у нас шушукаться!.. Нет, слава Богу, кажется, ничего!
– То-то «ничего»! ты у меня смотри! Ты первый будешь в ответе, ежели что случится!
После этого совещания матушка окончательно успокоилась и становилась все более и более благосклонною к Федосу. Однажды даже предложила ему гривенничек.
– Вот тебе гривенничек! – сказала она, – это на табак. Когда свой выйдет, купи свеженького.
Но Федос отказался.
– Благодарю покорно, – ответил он, – я на той неделе у мужичка три дня проработал, так он полтинник дал. Целый запас у меня теперь табаку, надолго станет.
– Полтинник! вот как! Ну, и слава Богу, что добрые люди не оставляют тебя.
Матушка слегка обиделась; ей показалось, что в словах Федоса заключается темный намек на ее скупость.
«Полтинник! Это чтоб я полтинник ему дала – за что, про что! – думалось ей, – на вас, бродяг, не напасешься полтинников-то! Сыт, одет, чего еще нужно!»
В одно из воскресений Федос исполнил свое обещание и забрался после обеда к нам, детям. И отец и мать отдыхали в спальнях. Мы чуть слышно расхаживали по большой зале и говорили шепотом, боясь разбудить гувернантку, которая сидела в углу в креслах и тоже дремала.
– Вот и я, братцы, к вам пришел! – приветствовал он нас, – а вы всё в клетке да в клетке, словно острожные, сидите… Эх, голубчики, плохо ваше дело! Что носы повесили? давайте играть!
Мы молча указали на гувернантку.
– Ничего, пускай ведьма проснется! а станет разговаривать, мы ей рот зажмем! Во что же мы играть будем? в лошадки? Ну, быть так! Только я, братцы, по-дворянски не умею, а по-крестьянски научу вас играть. Вот вам веревки.
Он вынул из кармана два пучка веревок и стал их развязывать.
– Я по-дворянски ничего не умею делать – сердце не лежит! – говорит он, – то ли дело к мужичку придешь… «Здравствуйте!» – Здравствуй! – «А как тебя величать?» – Еремой. – «Ну, будь здоров, Ерема!» Точно век вместе жили! Станешь к нему на работу – и он рядом с тобой, и косит, и молотит, всякую работу сообща делает; сядешь обедать – и он тут же; те же щи, тот же хлеб… Да вы, поди, и не знаете, какой такой мужик есть… так, думаете, скотина! ан нет, братцы, он не скотина! помните это: человек он! У Бога есть книга такая, так мужик в ней страстотерпцем записан… Давайте же по-крестьянски в лошади играть. Вот я, мужик, вышел в поле лошадей ловить, вот у меня и кормушка с овсом в руках (он устроил из подола рубашки подобие кормушки), – а вы, лошади, во стаде пасетесь. Бегите от меня теперь, а я к вам подходить стану… Сначала вы не поддавайтесь. Вбок шарахайтесь; шарахнитесь – и остановитесь… А потом, как я с кормушкой поближе встану, вы помаленьку на овес и подходите… Овес-то, братцы, лаком; когда-когда его мужичий коняга видит!
Мы пустились вскачь в угол, Федос за нами. Поднялся визг, гвалт; гувернантка вскочила как встрепанная и смотрела во все глаза.
– Что такое, что такое! – кричала она. – Дети! по местам, сию минуту! Herr[19] Федос! как вы здесь находитесь?
– По щучьему веленью, по моему хотенью… Ах, Марья Андреевна! красавица! позвольте остаться, с детьми поиграть!
Слово «красавица» и смиренный вид, который принял Федос, видимо, смягчили Марью Андреевну.
– Это не я… но Анна Павловна…
– Что Анна Павловна! Анна Павловна теперь сны веселые видит… Красавица! хотите, я для вас колесом через всю залу пройдусь?
И прошелся.
– Хотите, вприсядку спляшу?
И сплясал, да так сплясал, что суровая Марья Андреевна за бока держалась от смеха и прерывисто всхлипывала:
– О, Herr Федос! Herr Федос!
Наконец вызвался басом октаву взять и действительно загудел так, словно у него разом все мокроты поднялись и в горле заклокотали.
– О, Herr Федос! Herr Федос! – заливалась Марья Андреевна.
Затем мы возобновили игру в лошади. И пахали, и боронили, и представляли, как подвода парой везет заседателя… Шум поднялся такой, что наконец матушка проснулась и застигла нас врасплох.
– Это что такое! сейчас по местам! – послышался в дверях грозный окрик.
Ну, и была же у нас тут история!..
Прошла Масленица, молотьба кончилась, наступил полный отдых. Жалко зазвенел наш девятипудовый колокол, призывая говельщиков.
Батюшка с тетеньками-сестрицами каждый день ездили в церковь, готовясь к причастию. Только сенные девушки продолжали работать, так что Федос не выдержал и сказал одной из них:
– Посмотрю я на вас – настоящая у вас каторга! И первую неделю поста отдохнуть не дадут.
Разумеется, слова эти были переданы матушке и возбудили целую бурю.
– Так и есть! Так я и знала, что он бунтовщик! – сказала она и, призвав Федоса, прикрикнула на него: – Ты что давеча Аришке про каторгу говорил? Хочешь, я тебя, как бунтовщика, в земский суд представлю!
– Представьте! – отвечал он безучастно.
– То-то «представьте»! Там не посмотрят на то, что ты барин, – так-то отшпарят, что люба с два! Племянничек нашелся!.. Милости просим! Ты бы чем бунтовать, лучше бы в церковь ходил да Богу молился.
Этому совету Федос последовал и на второй неделе очень прилежно говел.
Наступила ростепель. Весна была ранняя, а Святая – поздняя, в половине апреля. Солнце грело по-весеннему; на дорогах появились лужи; вершины пригорков стали обнажаться; наконец прилетели скворцы и населили на конном дворе все скворешницы. И в доме сделалось светлее и веселее, словно и в законопаченные кругом комнаты заглянула