несколько минут она была уже у крыльца. Разумеется, все домочадцы высыпали навстречу. Но дедушка был утомлен; он грузно вылез из экипажа, наскоро поздоровался с отцом, на ходу подал матушке и внучатам руку для целования и молча прошел в отведенную ему комнату, откуда и не выходил до утра следующего дня.
Матушка частенько подходила к дверям заповедных комнат, прислушивалась, но войти не осмеливалась. В доме мгновенно все стихло, даже в отдаленных комнатах ходили на цыпочках и говорили шепотом. Наконец часов около девяти вышла от дедушки Настасья и сообщила, что старик напился чаю и лег спать.
Нельзя сказать, чтобы Настасья отличалась красотой. Лицо у нее было широкое, плоское, ничего не выражающее, глаза небольшие и мутные; челюсти и скулы выдались, как у калмычки. Но румяные щеки, высокий рост, могучая спина и крутые бедра подкупали. Впрочем, дед был непривередлив по части женской красоты, и прежнюю его кралю, как я слышал, можно было даже назвать почти безобразною. Тем не менее и она имела на старика громадное влияние; так как последний, по-видимому, красоты не понимал, а ценил только женщину в тесном смысле слова.
Матушка тотчас же увела Настасью в свою спальню, где стоял самовар, особый от общего, и разного рода лакомства. Она тщательно заперла дверь, чтоб никто не помешал взаимным дружеским излияниям. Мы, дети, не шевелясь, столпились в дверях соседней комнаты, как будто чего-то выжидая, хотя, конечно, и сами не могли бы сказать, чего именно. Даже строгая Марья Андреевна (она продолжала жить у нас ради младшего брата, Николая) и та стояла сзади в выжидательном положении, совершенно позабыв, что ей, по обязанности гувернантки, следовало бы гнать нас. Брат Степан, однако ж, не вытерпел, подкрался к двери спальни и стал подслушивать. Его больше всего на свете – хотя вполне бескорыстно – интересовал вопрос о наследствах вообще, а в том числе и вопрос о наследстве после старика.
– Чай сбираются пить… мать вареньем потчует! – едва доходил до нас через комнату его шепот.
– Тсс… о наследстве говорят! – наконец почти громко возвестил он, – сыну моему, Гришке Отрепьеву, сто тысяч; дочери моей Анне, за ее ко мне любовь…
Но матушка уже догадалась, что Степка-балбес подслушивает. Дверь спальни с шумом отворилась; мы моментально исчезли, и Степан получил возмездие, впрочем, довольно умеренное, так как при дорогой гостье настоящим образом драться было совестно.
– Ничего, – утешал себя Степан, – так, легонько шлепка дала. Не больно. Небось, при Настьке боится… Только вот чуть носа мне не расквасила, как дверь отворяла. Ну, да меня, брат, шлепками не удивишь!
Когда мы сидели за ужином, матушка беспрерывно выбегала из-за стола, чтобы справиться у Настасьи (ей поставили особый прибор в диванной), всего ли ей дали.
– Ты требуй! – говорила она, – чего только вздумается, всего требуй! Ты папеньку покоишь, а я тебя должна успокоить.
В заключение, когда настало время спать, матушка при себе велела горничной уложить «кралю» на ночь и довольно долго сидела у ней на кровати, разговаривая шепотом.
С следующего утра начался ряд дней, настолько похожих друг на друга и по внешней форме, и по внутреннему содержанию, что описать один из них – значит дать читателю понятие о всем времени, проведенном в Малиновце старым дедом. Это я и попытаюсь сделать.
Утро; часы в зале едва показывают шесть, а самовар уж кипит в столовой, и дедушка, в стеганом халате, сидит на балконе, выходящем из гостиной в сад. Перед ним стоит столик, на котором поставлена большая чашка с только что принесенным чаем. Против него, в холстинковой блузе, расположилась матушка. Она уж поздоровалась с «кралей», расспросила ее, покойно ли спать было, не кусали ли клопики, и, получив в ответ, что словно в рай попала, приказала подать ей чаю, сама налила сливочек с румяными пенками и отправилась потчевать отца.
– Папенька! с лимончиком или со сливочками?
– С лимоном. Прежде, как свою корову держали, пивал со сливками, а нынче безо всего пью. Лимоны-то, поди, кусаются?
– Я, папенька, ящиком в Москве купила; за сотню двадцать пять рубликов отдала.
– Лёгко ли дело! А коли десятками покупать – и все три рубля отдашь. Сказывают, в Петербурге лимоны дешевы. У нас икра дешева, а в Петербурге – апельсины, лимоны. А в теплых землях, ну, и совсем они ни по чём.
– Правду пословица говорит: за морем телушка полушка, да рубль перевоз. Зато там хлеб дорог.
– Да, хлеб. Без хлеба тоже худо. Хлеб, я тебе скажу, такое дело; нынче ему урожай, а в будущем году семян не соберешь. Либо град, либо засуха, либо что. Нынче он шесть рублей четверть, а в будущем году тридцать рублей за четверть отдашь! Поэтому которые хозяева с расчетом живут, те в урожайные года хлеба не продают, а дождутся голодухи да весь запас и спустят втридорога.
– Я, папенька, в третьем году, как бескормица была, и по сорока рублей за четверть мужичкам продавала.
– Ну вот. И давали, потому мужику есть надобно, а запасу у него нет. Расчетливый хозяин тут его и пристигнет. Вынь да положь.
– Хорошо, папенька, коли у кого деньги свободные на прожиток есть. А кто в деньгах нуждается, поневоле будет и в дешевое время хлеб продавать.
– Об том-то я и говорю. Коли с расчетом хозяин живет – с деньгами будет, а без расчета – никогда из нужды не выйдет.
Дедушка на минуту умолкает, шумно дует в блюдечко и пьет чай.
– Во время француза, – продолжает он, возвращаясь к лимонам (как и все незанятые люди, он любит кругом да около ходить), – как из Москвы бегали, я во Владимирской губернии у одного помещика в усадьбе флигелек снял, так он в ранжерее свои лимоны выводил. На целый год хватало.
– Тсс…
– Лимоны-то у него были, а хлеб плохо родился. Весь навоз на сады да на огороды изводил. Арбузы по пуду бывали. Вот ты и суди.
– Нынче, папенька, такие помещики уж редко встречаются.
– Нет, и нынче, особливо которые в предводители охотятся. Годков пять поколобродит: апельсины, лимоны… а спустя время, смотришь, имение-то с аукциона продают. И у вас, поди, ранжереи водятся?
– Грешный человек, папенька. Люблю полакомиться.
– Ну, вот видишь. И все мы любим; и я люблю, и ты любишь. Как с этим быть!
Дедушка обращается лицом к саду и вдыхает душистый воздух.
– А хорошо здесь пахнет, сладко! – говорит он.
– Это, папенька, сирень цветет. Очень от нее дух приятный.
– Не дешево, чай, развести стоило?
– Ах, что говорить! Тоже не плошь того помещика! Чем бы хлеба больше сеять, а я сады развожу.
– Ну, ты не прогадаешь. Ежели с умом жить, можно и на хозяйство и на сады уделить. На хозяйство часть, на сады – часточку. Без чего нельзя, так нельзя.
– Жалко вот, что к приезду вашему ни фрукты, ни ягоды не поспели. Полакомиться вам, папенька, нечем.
– И без лакомства проживу. Все в свое время. В Москве, впрочем, уж показалась земляница шпанская; только в лавках, а лоточники еще не продают. В теплицах, слышь, раннюю выводят.
– Дорога, чай?
– Ну, уж само собой.
Дедушка зевает, крестит рот и поглядывает в гостиную, где лакей расставляет ломберный стол для предстоящей карточной игры.
– Папенька! в карточки? – предлагает матушка.
Дедушка молча встает с кресла и направляется в комнаты. Он страстно любит карты и готов с утра до вечера играть «ни по чем». Матушка, впрочем, этому очень рада, потому что иначе было бы очень трудно занять старика.
Устраивается вист; партию дедушки составляют: Марья Андреевна, брат Степан и матушка, которая, впрочем, очень часто уходит, оставляя вместо себя Гришу или меня. Мы все, с молодых ногтей, привыкли к картам и так страстно любим играть, что готовы ради карт пожертвовать гуляньем. Даже маленький Коля – и тот безотходно стоит сбоку у кого-нибудь из игроков и следит за игрой. Поэтому приезд деда составляет для нас сущий праздник, который, впрочем, отчасти смущается тем, что дедушке непременно надобно поддаваться. Ежели он проигрывает и даже если ему сдают дурные карты, то он обижается, молча оставляет игру и уходит к себе в комнату. Матушка знает это и, сдавая, очень ловко подбрасывает ему козырей, а старик в это время притворяется, что глядит в сторону.
Вист, робер за робером, без перерыва длится до девяти часов. Дедушка играет молча, медленно выбрасывая на стол карты, и после каждой игры тщательно записывает выигрыш. Проигрыша у него не бывает, разве что на брата Степана найдет озорной стих, и он начнет взаправду играть. Но матушка так на него взглянет, что охота колобродить мгновенно улетучивается, и в результате старик остается бессменным победителем. Покуда мы играем, и отец выходит из кабинета, но остается в гостиной недолго. И тесть и зять относятся друг к другу нельзя сказать, чтоб враждебно, но равнодушно; по-видимому, не находят предмета для разговора. Поэтому карты оказывают обоим большую услугу, освобождая от обязанности занимать друг друга.
Ровно в девять часов в той же гостиной подают завтрак. Нынче завтрак обязателен и представляет подобие обеда, а во время оно завтракать давали почти исключительно при гостях, причем ограничивались тем, что ставили на стол поднос, уставленный закусками и эфемерной едой, вроде сочней, печенки и т. п. Матушка усердно потчует деда и ревниво смотрит, чтоб дети не помногу брали. В то время она накладывает на тарелку целую гору всякой всячины и исчезает с нею из комнаты.
– Это она Настьке понесла, – шепчет Степан, завистливо следя за движениями матушки, – неужто эта шельма экую прорву уплетет!
Между тем дедушка, наскоро поевши, уже посматривает на ломберный стол. Игра возобновляется и тем же порядком длится до самого обеда, который подают, сообразуясь с привычками старика, ровно в двенадцать часов.
За обедом дедушка сидит в кресле возле хозяйки. Матушка сама кладет ему на тарелку лучший кусок и затем выбирает такой же кусок и откладывает к сторонке, делая глазами движение, означающее, что этот кусок заповедный и предназначается Настасье. Происходит общий разговор, в котором принимает участие и отец.
– Летом оттого тепло, – поучает дедушка, – что солнце на небе долго стоит; оно и греет. А зимой встанет оно в девять часов, а к трем, смотри, его уж и поминай как звали. Ну, и нет от него сугреву.
– Даже и летом, – подтверждает отец, – ежели долгое время ненастье стоит, тоже становится холоднее. Иногда и в июле зарядит дождь, так хоть ваточный сюртук