— сказала Вера Александровна горничной, — скажи Андрею, чтобы он шел на озеро; мы будем кататься на лодке.
— Зачем же вы хотите Андрея? я и сам надеюсь справиться с лодкой!
— Нет… вы, пожалуй, опрокинете ее, — сказала шутя Вера Александровна.
— А я думал, что мы будем с вами одни, что я буду грести… в таком случае зачем же нам не гулять просто по деревне.
Вера Александровна молчала; бедная женщина чувствовала, что роковая минута наступает и что как ни старалась она до сих пор отдалить ее, все-таки она не исчезала, а снова являлась с более и более угрожающею настойчивостью. Она понимала, что если откажет Нажимову в его настойчивом требовании ехать вдвоем на лодке, то самым этим действием откроет ему то тайное чувство, которое руководило ее в этом случае. А с другой стороны, мысль, что страсть, и без того уже раздраженная этим продолжительным свиданием, не будет иметь более силы скрываться, ужасала ее. И бедная не знала, на что ей решиться, потому что, наконец, ее влекла к Нажимову задушевная мысль ее, и надо было слишком много геройства с ее стороны, чтобы своею собственною силой выйти из затруднительного положения. Она взглянула на Нажимова — он стоял перед нею и смотрел ей в глаза.
— Зачем же вы непременно хотите противиться? — сказал он слабым голосом, взяв ее за руку.
Вера Александровна побледнела и поспешно выдернула руку свою.
— Хорошо, мы поедем вдвоем, — сказала она, — только я надеюсь, что вы не опрокинете лодку.
И Вера Александровна улыбалась, говоря это, но улыбка ее была как-то неестественна.
И молча пошли они к озеру; во всех их движениях было что-то принужденное, связанное, как будто наступала для них минута, в которую должна объясниться им целая жизнь их; как будто для нее одной существовало все их прошедшее и в ней одной заключено все будущее их.
Тихо и ровно катилась лодка по озеру, дружно ударялись весла по дремлющей и, как стекло, прозрачной воде; ни малейшего звука, ни малейшего движения вокруг пловцов; чуть-чуть рябит теплый июльский ветер ровную поверхность озера, смолкла и уснула давно в гнездах своих веселая стая птиц; догорает на отдаленном горизонте вечерняя заря, отражая в воде последние лучи свои; синее безоблачное небо раскинулось без конца в недоступной высоте своей; что-то торжественное, зовущее в этом всеобщем безмолвии; оно навевает на душу сны, полные обаяния и сладости, оно зовет на лоно природы давно отторгшихся сынов ее, оно напоминает истерзанному и измученному жизнью об утраченном рае его юности, о тех бывалых его порывах, когда он весь кипел стремлениями к доброму и прекрасному. Но наши пловцы были грустны — более чем грустны: на них невыносимо тяжелым камнем лежала ложность их положения; они хотели развязать как-нибудь этот гордиев узел, в который сами невольно впутались, и не могли, потому что слова замирали на губах, мысль скудела под бременем поглощавшей их страсти. Долгое время плыли они молча и не смотря друг другу в глаза, боясь даже в них увидеть обличение тайной их страсти; наконец Нажимов не выдержал; он бросил в лодку весла и облокотился рукою на колено.
— Бедные, несчастные мы люди! — сказал он с горечью.
Вера Александровна сидела против него, опустив в землю глаза и машинально расплескивая концом зонтика воду; лодка медленно плыла сама собою; одно весло, небрежно кинутое, плашмя ударялось о поверхность озера; Нажимов взглянул на Веру Александровну и покачал головой, она была бледна, как полотно, и едва дышала.
— Бедные, несчастные мы люди! — повторил Нажимов и глубоко вздохнул.
Заря уже догорела, ночь одела окрестности таинственным покровом своим; в воздухе начинало свежеть; тут только Николай Иванович вспомнил, что уже поздно и что, вероятно, отсутствие Веры Александровны немало беспокоит домашних ее; он взялся за весла и поплыл к берегу. Они вышли из лодки и пошли к дому; было уже темно, на улице не было видно гуляющих, в раскрытых окнах светились огоньки, то там, то сям, как неясный шум, долетали до слуха их веселые голоса дачников; какая-то лихорадочная тревога обняла все существо их; от озера до дачи было с полверсты; долго шли они молча, употребляя неимоверные усилия, чтобы сдавить в себе поток страстного раздражения, который спирал им дыхание в груди; но тщетны были все их усилия — страсть гнела их влекущею своею мощью, сковала их души силою непобедимого своего очарования.
— Отчего же вы не хотите любить меня? — спросил наконец Нажимов голосом, дрожащим от волнения.
Молчание.
— Действительно ли не любите вы меня, или только не хотите признаться себе в этом?
То же молчание.
— Зачем же вы не хотите отвечать мне, зачем хотите вы мучить меня?
И он взглянул на Веру Александровну, — скрестив на груди руки, едва дыша, смотрела она на него, как будто умоляя пощадить ее слабость; на глазах ее дрожали слезы. Нажимов остановился; измученный, истомленный неимоверною внутреннею борьбою, в изнеможении прислонился он к перекладине, приложив руку к горевшему лбу.
— Бедные мы, неразумные люди! — сказал он едва внятно, — мало мы мучимся, мало страдаем мы в жизни! мы сами, как дети, спешим затоптать в грязь наше счастие… Целую жизнь мы ждем: вот наступит наконец эта давно желанная минута, мы терпеливо сносим все лишения, все преследования… и вот эта минута наступила, а мы тешим себя какими-то пугалами, мы сами отворачиваемся от счастия, сами отталкиваем его от себя…
И он взял ее за руку и хотел привлечь к себе, но она сделала над собою отчаянное усилие и вырвала руку свою.
— Так вы не любите меня? — сказал он почти умоляющим голосом, — зачем же не скажете вы мне прямо, что это невозможное мечтание, зачем же заставляете вы страдать меня, Вера Александровна?
— Что же мне делать, что делать мне! научите меня, — отвечала она прерывающимся голосом.
— Скажите раз навсегда, любите вы меня или нет…
— Да что же мне говорить вам: ведь вы видите.
— Зачем же вы хотите противиться этой любви, зачем же вы мучите и себя, и меня?
— Зачем?.. — отвечала она и вдруг вздрогнула: бедная женщина позабылась в чаду восторженной любви своей и теперь только что вспомнила, что дома, может быть, думает об ней муж, что, может быть, в эту самую минуту ждет он ее с грозным вопросом: где ты была? Что ответит она ему? какими глазами посмотрит на него? А он между тем так любил ее, он холил и лелеял ее, как любимое дитя своего сердца.
— Зачем? — повторила она с горькою ирониею, — пойдемте домой: там вы увидите зачем!
И она не пошла, а скорее побежала по дороге к дому, так что Нажимов едва успевал следовать за нею.
— Вероятно, я буду иметь удовольствие видеть там Василия Дмитриевича, — сказал он, иронически усмехаясь.
— Да, он, может быть, приехал; идемте, идемте скорее, Николай Иванович.
— О, да как вы спешите, Вера Александровна! вероятно, это оно, это страшное «зачем», которое так пугает вашу добродетель?
Вера Александровна остановилась.
— Как же вы-то, — сказала она, — не имеете в сердце своем столько сожаления, чтобы не мучить меня подобными вопросами? разве вы не видите, что я ничего не могу, что я скована, связана.
— Да… вы скованы, вы связаны, Вера Александровна! я говорил, что мы сами отпираемся от счастия, что сами создаем себе какие-то призраки… и после того еще жалуемся на жизнь, говорим, что нам вздохнуть свободно нельзя. Бедные, жалкие мы люди.
— Да ведь я принадлежу другому, и этот другой меня любит… понимаете ли вы меня, Николай Иванович? ведь он меня любит, ведь во мне все его надежды, вся его жизнь.
— А вы? вы любите его?
Вера Александровна не отвечала.
— Зачем же вы мучите себя? он любит вас! да виноваты ли вы, что он любит вас? хороша любовь, которая имеет результатом только несчастие любимого предмета! Дело не в том, любит ли он вас или нет, а в том, что вы-то его не любите. Он любит! а я разве не люблю вас?
— Да ведь я женщина, Николай Иванович! разве вы не чувствуете, что в одном этом слове заключается мое вечное осуждение, если я позволю сердцу своему раскрыться для какого-нибудь другого чувства, кроме чувства обязанности и слепого повиновения?..
— Так вы просто боитесь?
— О, в вас нет жалости, Николай Иванович! вы не видите ничего, кроме себя, вы не слышите никакого голоса, кроме голоса своего эгоизма…
— Так вы непременно хотите идти по пути добродетели, Вера Александровна? — спросил он насмешливо.
Она молчала.
— Так нет для меня никакой надежды?
То же молчание.
— Жалкие, несчастные мы люди! — повторил со вздохом Николай Иванович, — ну, так пойдемте же по пути к добродетели, Вера Александровна.
Первое лицо, которое они встретили, подходя к дому, был Немиров. Он стоял на балконе и, казалось, давно уже ждал их. Лицо его было несколько бледнее обыкновенного, но, впрочем, ни в одной черте его не было видно ни малейшего следа волнения или гнева; как всегда, оно было спокойно и серьезно, как всегда, оно выражало необыкновенную доброту и ясность. Немного поодаль стояла Варенька с заплаканными глазами; Александра Петровича, по-видимому, не было дома.
— О, да как вы загулялись сегодня! — сказал он, подходя к Вере Александровне и взяв ее за руку.
Вера Александровна ничего не отвечала, но, чувствуя прикосновение руки мужа, она судорожно сжала ее в своих и быстро поднесла ее к губам.
— А ведь ты можешь простудиться, Вера, — продолжал Василий Дмитриевич, — теперь сыро… Николай Иванович, как это вы не напомнили ей, что поздно? право, в другой раз я буду на вас в претензии.
Варя сердито взглянула на Нажимова.
— Это все вы виноваты, Николай Иванович, — сказала она, — а между тем Веру бранят.
— А Варя все плакала без вас, — начал снова Немиров, — такая, право, странная! Уж бог знает, чего ей не чудилось! и потонули-то вы, и заблудились… ну, да слава богу, все, кажется, благополучно…
Но никто не отвечал на слова Василия Дмитриевича, это молчание длилось несколько секунд и наконец становилось тягостным. Немиров чувствовал, что на нем одном лежала обязанность вывести всех действующих лиц этой маленькой драмы из затруднительного положения, и потому как ни тягостно было ему самому притворствовать и казаться равнодушным, но он и на этот раз решился пожертвовать собою.
— О, да какие вы все сегодня угрюмые! — сказал он шутя, —