молодого Салтыкова, например, не сохранилась его юношеская незавершенная трагедия в стихах «Кориолан» и др.
Произведения Салтыкова сороковых годов впервые были собраны в издании его сочинений 1933–1941 годов (т. I, Гослитиздат, М., 1941. Подготовка текста и комментарии И. Векслера, Е. Макаровой, М. Калаушина). В биографическом плане раннее творчество Салтыкова исследовано в книге С. Макашин, Салтыков-Щедрин. Биография, I, изд. 2, Гослитиздат, М., 1951).
В настоящее издание не вошли две рецензии на детские альманахи «Архангельск» и «Астрахань», стихотворение «Две жизни», ошибочно приписанные Салтыкову (см. об этом в примечаниях к рецензиям и к стихотворениям).
Все произведения, включенные в настоящий том, воспроизводятся по автографам и первым журнальным публикациям. Тексты повестей «Запутанное дело» и «Брусин», имеющие по нескольку редакций, печатаются в ранних редакциях сороковых годов. Именно эти редакции дают наиболее полное и непосредственное представление об эпохе и творческом облике молодого Салтыкова по сравнению с редакциями пятидесятых — шестидесятых годов, сокращенными и переработанными автором в соответствии с идейно-художественными принципами более позднего времени.
В разлете «Из других редакций» печатаются наброски «Так это ваше решительное намерение» и «Будь добронравен» — два фрагмента первоначальных редакций повестей «Противоречия» и «Запутанное дело» и сокращенная редакция повести «Брусин» (1856 (?). Краткая редакция «Запутанного дела» (1863), включенная Салтыковым в сборник «Невинные рассказы», печатается в составе этого сборника (см. т. 3 наст. изд.).
ПРОТИВОРЕЧИЯ
Впервые напечатано в журнале «Отечественные записки», 1847, № 11, отд. I, стр. 1-106 (ценз. разр. — 31 октября). Подзаголовок — «Повесть из повседневной жизни (В. А. Милютину)». Подпись: М. Непанов. Псевдоним раскрыт самим Салтыковым в его автобиографических записках (см. т. 18 наст. изд.).
Рукопись неизвестна. В настоящем издании воспроизводится по тексту «Отечественных записок».
Повестью «Противоречия» Салтыков сразу включился в обсуждение коренных проблем русской жизни и демократической идеологии второй половины сороковых годов. На первом плане стоял тогда вопрос об исторических судьбах России и способах радикального преобразования самодержавно-крепостнического строя. Необходимость общественного переворота Белинский и Герцен стремились вывести из внутренней противоречивости всего уклада русской жизни, «в самом зле найти и средства к выходу из него». «Изучение действительности» Белинский провозгласил лозунгом времени, направляя писателей «натуральной школы» на исследование причин социальных противоречий и «двойственности» русского национального характера.[29] «Всмотритесь в нравственный быт современного человека — вы будете поражены противоречиями, глубоко и до поры до времени мирно лежащими в основе всех его дел, мыслей, чувств», — писал Герцен и призывал обнажить эти «утомительные, иронические, оскорбительные» противоречия.[30]
Борьба нравственных, философских, социально-экономических противоречий, разъедающих сознание современного человека, и стала идейным стержнем повести Салтыкова, определив ее пафос, сюжет, жанровое своеобразие и название. Главный герой «Противоречий» Нагибин мучительно бьется над разгадкой «необъяснимого феникса» — русской самодержавно-крепостнической действительности, олицетворяя, по мысли Салтыкова, «разрозненную антиномию» между теорией и практикой, идеалом и жизнью, рассудком и чувством.
В судьбе мятущегося разночинца Нагибина Салтыков воплотит характерную для произведений «натуральной школы» трагедию бедного человека, гибнущего в тисках социальных противоречий жизни. Эта трагедия была поднята до теоретического осмысления ее причин и приобрела в повести Салтыкова свое особое философское и общественное звучание.
Нагибин был едва ли не первой попыткой образного воплощения типических черт сломленного николаевским режимом поколения. Это было поколение с тем «видовым, болезненным надломом», о котором писал Герцен, характеризуя в «Былом и думах» психологию петрашевцев: «Они все были заражены страстью самонаблюдения, самоисследования, самообвинения.».[31] В скорбных раздумьях Нагибина было много и от собственных сомнений и надежд Салтыкова, участника «пятниц» Петрашевского и деятельного члена кружка В. Н. Майкова и В. А. Милютина. Всех участников этого небольшого кружка объединяли «поиски действительных законов природы и общественной жизни», стремление проникнуть в существо безвыходных противоречий, «терзающих современное человечество».[32] Автору «Противоречий» были особенно близки взгляды В. Милютина, который развернул в своих экономических работах анализ причин растущего обнищания трудящихся и в поисках действенной теории мечтал о превращении утопии в науку.
Интимный жанр писем и дневников позволил писателю непосредственно передать мысли и чувства своего героя. В призме его размышлений преломляются все волновавшие Салтыкова вопросы. Углубленный психологизм «Противоречий» был связан, вероятно, с исходным эстетическим принципом петрашевцев, выдвигавших в центр повествования «анализ внутреннего мира человека» как источник творческого вдохновения поэта.[33] Знамением времени В. Майков считал «поразительно глубокий психологический анализ» Достоевского, направленный на «исследование анатомии человеческой души».[34]
Не был чужд автору «Противоречий» и взгляд петрашевцев на беллетристику. В своем разграничении беллетристики и подлинного искусства В. Майков следовал за Белинским. Настаивая на расширении горизонтов литературы за счет науки, Майков, однако, слишком категорически противопоставлял беллетриста поэту как «талант по преимуществу дидактический» и рекомендовал ему «не подделываться под художественное творчество». В этом отношении В. Майков, перекликаясь с Петрашевским и его единомышленниками, нарушал диалектику формы и содержания, которую отстаивал Белинский и в пределах беллетристического жанра. Без «поэтической» переработки — предостерегал критик в обзорах русской литературы за 1846 и 1847 годы — «идеи и направления останутся общими местами». Цель беллетристики, подчеркивал Майков, указывая на прозу Герцена, — «в популяризировании идей, важных для общества», почерпнутых «прямо из современной науки». М. Петрашевский и В. Майков рекомендовали беллетристам «заняться основательным изучением экономического мира», чтобы удержаться на уровне современной науки, принимающей «бедность как непреодолимое препятствие к развитию человека и общества».[35] Именно в этом направлении развивалась и мысль молодого Салтыкова. Героя «Противоречий» неотступно преследует «социальный вопрос». «Отчего бы это люди в каретах ездят, а мы с вами пешком по грязи ходим?». Всю напряженную умственную работу Нагибина Салтыков подчинил осмыслению «рокового противоречия» между богатыми возможностями человека и мизерным применением их из-за «недостатка средств к существованию».
Нравственные страдания своего героя Салтыков усилил, наделив его сознанием права каждого на счастье, любовь, свободный труд в соответствии с «мудрой разумностью» «истинных законов Природы». В отношении Нагибина к утопическому социализму было много общего с безграничным сочувствием Салтыкова гуманистическим основам учений Фурье и Сен-Симона. В свете социалистических чаяний о гармонической личности и возможной «гармонии стройного общественного целого» вынужденный аскетизм Нагибина выглядел преступлением против человека. Исповедь Нагибина, задушившего в себе все чувства и потребности, перерастала в обличение нравственно-бытовых и социальных основ русской жизни с позиции действительности, «непременно имеющей быть».
Однако Салтыков понимал и другое. В условиях николаевской России «идея гармонии» оказывалась непригодной даже в общей форме, обнажая при первом же столкновении с жизнью бесплодную созерцательность утопического социализма, «наивное желание» исправить действительность вопреки логике истории. Духовная и житейская драма Нагибина состояла о том, что весь склад окружающей его жизни приводил к мысли о «вечном антагонизме» между человеком и обществом, трудом и счастьем, к признанию «неотразимой силы» «царящего над всем сущим закона необходимости».
Вопрос о действительном соотношении свободы и необходимости — один из главных в повести. Стремясь подняться до исторической точки зрения, Салтыков направлял скептические раздумья Нагибина против субъективно произвольных, «мечтательных» построений утопистов. Суровая трезвость в оценке умозрительных сторон утопического социализма сближала автора «Противоречий» с Белинским, который обличал «абстрактно-логический», «романтический» характер утопии с позиций диалектического понимания истории (см. «Взгляд на русскую литературу 1846 года»).
Но отношение Салтыкова к проблеме необходимости радикально менялось, как только ее толкование приобретало оттенок фаталистического взгляда на общественное развитие. Всем смыслом повести, особенно историей любви Нагибина, писатель осуждал рабское «склонение головы» перед действительностью как «фактом глухим, не терпящим рассуждений».
Враждебное отношение Салтыкова к «безмолвному повиновению необходимости» напоминало позицию социалистов (например, Герцена), выступивших с критикой примирительных тенденций гегелевской философии на рубеже тридцатых — сороковых годов. Возобновление этой борьбы в 1847 году было связано с распространением буржуазных экономических учений, сторонники которых, по словам В. Милютина, «пришли к тому нелепому убеждению, что все действительное — прекрасно, что всякий факт служит выражением разума, что все существующее справедливо только потому, что оно существует».[36] На позициях исторического фатализма стоял, например, Прудон, произведения которого оживленно обсуждались петрашевцами, в том числе и Салтыковым.[37]
В книге «Система экономических противоречий, или Философия нищеты» (1846) Прудон, опираясь на Гегеля, возвел социально-экономические противоречия собственнического мира в ранг «неизменных законов», обрекающих человека на примирение с «фатумом» обстоятельств и приспособление к ним. С точки зрения Прудона, разъяснял Маркс в письме к П. В. Анненкову от 26 декабря 1846 года, «человек — только орудие, которым идея или вечный разум пользуются для своего развития».[38]
С решительной критикой фатализма буржуазных экономистов выступил В. Милютин. Он обличил их убогую «философию нищеты», предписывающую «воздержание» и «напряженный труд» как важнейшее средство спасения от бедности. Эти «антигуманные доктрины», отмечал Милютин, увековечивают противоречие между природой и обществом и осуждают бедняка на «постоянные страдания» и вечный разлад между разумом и инстинктом.[39]
Воплощением такого «насильственного разлада» явился в повести Нагибин. С особой силой негодование Салтыкова против примиренческой философии застоя и бездействия прорвалось в сцене идейного столкновения Нагибина с московским приятелем Валинским. За характеристикой «оптимистских» представлений Валинского о «справедливости» и «разумности сущего» скрывалась ирония Салтыкова в адрес «упорного оптимизма» буржуазной науки с ее «недобросовестным отрицанием самых очевидных фактов и бесплодным стремлением оправдывать все то, что представляло в себе самую вопиющую и возмутительную несправедливость».[40]
Валинский не сумел ответить ни на один тревожный вопрос Нагибина, предлагая ему «перестать жаловаться» и положиться на волю провидения. Эта позиция, равно оправдывающая и бедность и богатство, подчеркивал писатель, вступала в разительное противоречие с социалистической «идеей справедливости, врожденной человеку», которую разделял Нагибин, бившийся над объяснением причин социального неравенства.
Вслед за Белинским и Герценом, Салтыков стремился обнажить, а не сгладить противоречия жизни, отыскать реальные пути к их разрешению, сообразуясь с объективным ходом «внешних обстоятельств». Писатель не хотел приносить в жертву «разумности сущего» человека с его частным индивидуальным бытием и видеть норму жизни в постоянном самоограничении. Потому он с такой настойчивостью возвращался в каждом «письме» к описанию страданий Нагибина, которому приходилось «ценою крови» оправдывать каждое свое желание, жертвуя «кумиру необходимости» и своим чувством и даже жизнью любимой им Тани Крошиной.
В образе Тани Салтыков олицетворил «действительную разумность природы», вложившую в человека «настоятельную потребность любви и счастья». В ней не было раздвоенности Нагибина, права жизни и страсти она ставила выше всех требований долга и социальных предрассудков, осуждая даже смертью своей «безжизненность» Нагибина и всю окружающую «неестественную, насильственную жизнь». Но Таня Крошина со своим Жорж-сандовским порывом к поэтически свободным отношениям между людьми выражала лишь прекрасную «перспективу», о которой грезил Нагибин.
Описание встреч и споров Нагибина с Таней Салтыков подчинил развенчанию «призрачности» скептицизма Нагибина, отнимающего у человека «цель и смысл жизни». Вместе с тем обвинения Тани направлены против узкоэгоистической, бездушной морали, вытекающей из «мертвых теорий» Нагибина. Предусмотрительность и мелочная расчетливость, — говорила Таня Нагибину в своем последнем «письме», признаваясь,