нуждами — сам по себе, а мир чудес, составляющий предмет естественных наук, — сам по себе. И вдруг завеса, разделявшая оба эти мира, падает, и — что всего неожиданнее — одновременно с этим падением происходит и перетасовка названий, которые дотоле присвоивала мирам рутина. Действительный мир оказывается миром чудес, мир чудес — действительным, существующим и обращающимся в силу естественных и совершенно вразумительных законов. Такое открытие (особливо если оно сопряжено с обобщениями и критикою воззрений, служивших дотоле отправными пунктами для человеческой деятельности) может для многих показаться чересчур смелым и даже экстравагантным. Оно противоречит всем историческим наслоениям; оно указывает для умственной деятельности человека совсем другие центры; оно предлагает жизнь сначала. Со всем этим примириться нелегко, но как же убедить людей, что два мира, стоявшие доселе друг от друга отдельно, так и должны оставаться до конца веков особняком? Где взять доказательств для поддержания этой темы? — Увы! мы все, прогрессисты, консерваторы и ретрограды, — все мы с головы до ног эмпирики, знающие только предание, а никак не доказательства! Мы умеем только ненавидеть, а во имя чего ненавидим — даже самим себе отчета в том отдать не можем!
Правильно или неправильно подвергаются нападкам так называемые «отрицатели» — здесь разрешать не место. Но, во всяком случае, в этой странной борьбе замечателен тот факт, что одни борются, не зная, во имя чего, другие — терпят борьбу, не зная, за что. В результате: приостановка жизненного движения, смешение формы с делом и полное господство процесса устранения над процессом творчества.
Как ни мало существенно само по себе мундирное творчество, но и оно может принести пользу. Если б люди были искренно ему преданны, то они, по крайней мере, проникались бы благоволением и к другим ремеслам и занятиям, признавали бы более или менее близкую солидарность их и, исходя из этого убеждения, изгнали бы из сердец своих семена вражды и ненависти. Изобретатель новых воротников подал бы руку химику, потому что последний может объяснить наилучший способ золочения; изобретатель новых ботфортов простер бы братские объятия мозольному оператору, потому что последний может дать благой совет, какая форма сапога может предохранить от мозолей. И вот на земле осуществился бы рай, в котором никто никому не мешал бы делать дело, а каждый каждому оказывал бы помощь и содействие.
Распря неведомо за что затемняет смысл первоначальных задач и даже устраняет их из арены жизни. Сверх того, она истощает силы общества в занятии в высшей степени непроизводительном. Предположите в этом обществе, столь охотно предающемся безумной отваге, минуту отрезвления и спросите его: что ты сделало? чем ты ознаменовало свое вступление на новый путь? «Я дралось!» — ответит оно, и бог знает сколько горечи прозвучит для него в этом правдивом и им самим данном ответе.
Но горечь была бы еще спасительною, ибо в ней есть признак возврата, а в возврате всегда заключается возможность выхода более или менее благоприятного. В большей части случаев бессознательно дерущееся общество и затем продолжает драться с тою же бессознательностью, как и прежде, не отрезвляясь и не отвечая ни на какие вопросы до тех пор, пока весь воздух не преисполнится пылью и прахом.
Здесь да позволено мне будет небольшое отступление по поводу так называемых прогрессистов.
Это народ очень загадочный, совмещающий с чувствительностью души и слезливостью в голосе непреодолимую страсть к «куску».
Они постоянно скорбят и постоянно выставляют себя последним убежищем, не выражая ясно, чего именно, но давая почувствовать, что чего-то очень хорошего.
Обыкновенно они рекомендуют себя следующим образом:
— Не обвиняйте нас! Мы не всё можем, что желаем! если бы вы знали, что нам стоит отстоять самую малую часть добра, к которому мы стремимся, вы оценили бы наши усилия, вы отдали бы полную справедливость нашему самоотвержению! Или:
— Поберегите нас! Мы последнее ваше убежище! Не будь нас — и то малое, что вы видите еще уцелевшим, погибло бы без возврата! Мы не можем действовать определеннее, потому что в таком случае должны были бы совсем отказаться от деятельной роли! Посудите сами, полезно ли это будет даже в ваших интересах!
Голос взволнован, жест прост и задушевен, вся глубина чувства так и просится наружу, а если к этому присовокупить белейшее и тончайшее белье, безукоризненно сшитую одежду, прекрасные руки и проч., то действие получится поистине неотразимое.
Странники моря житейского так и льнут к прогрессистам, особливо в минуты постигающих их несчастий. И действительно, никто не сумеет так утешить, сказать сочувственное слово, показать вдали перспективы.
— Когда наступит удобный момент… будьте уверены… а между тем призовите на помощь ваше мужество… все к лучшему… несчастие отрезвляет… сознайтесь, что и отрезвления не всегда лишни… за всем тем, когда момент настанет, и т. д.
Странник моря житейского возвращается домой утешенный, окрыленный. Он даже и рассуждать начинает как-то дерзко. Что такое это «несчастие», которое за минуту перед тем приводило его в смущение? Это миф, это сон, это прах, для исчезновения которого достаточно было одного дуновения прекрасного прогрессиста! Это греза давно минувших времен, которая едва-едва брезжится вдалеке! Дух его не только не упал, но окреп еще больше, нежели до «несчастия»! Он начинает строить планы; он верит в будущее, надеется выиграть двести тысяч, даже не обладая ни одним билетом выигрышного займа…
Но проходит момент за моментом, а будущее все ускользает да ускользает из рук. «Несчастие» не брезжится где-то вдалеке, а глядит прямо в глаза и с каждой минутой все суровее и суровее. Чем легче окрылялись надежды, тем легче они гаснут. Скверное сочетание легковерия и беспомощности представляется во всей наготе.
— О, прогрессисты! — восклицает в отчаянии бедный странник моря житейского.
Увы! он не прав только тем, что с этого восклицания ему следовало бы начать, а не кончать им.
Прогрессист — такой же идеолог, как и консерватор или ретроград, и душа его так же мало откликается на дело, как и душа самого заскорузлого ханжи-обскуранта. Какой же резон для него идти каким-то другим путем?
Никто не видал, чтобы прогрессист когда-нибудь чем-нибудь поступился, чтобы он усовершенствовал свою чувствительность до того, чтобы выпустить «кусок», который он раз защемил зубами. Будучи от природы покрыт скользким веществом, он пользуется этим преимуществом, чтобы увертываться и скользить, но пользуется лишь до тех пор, пока не зайдет речь о «куске». Напоминание о «куске» производит в нем панику, а паника — целый ряд решений и действий, которым позавидовал бы огнепостояннейший из ретроградов.
Вся жизнь прогрессиста есть непрерывное и опасное сидение между двумя стульями, и если он не испытывает невыгодных последствий этой опасности, то потому только, что, в случае надобности, он посидит как-нибудь и на весу. И должно отдать ему справедливость, он так искусно сидит на весу, что многим кажется, что так именно и следует всегда сидеть. И вот во всех сердцах зажигается удивление и созидаются алтари; из всех уст несутся гимны и песнопения. А он между тем жует да жует свой «кусок» и даже не давится им… Памятуя стих Пушкина:
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман, —
он окрыляет одних и кувыркается перед другими. То есть: с одной стороны, приобретает пламень благодарных сердец, с другой — ласку и куски. Ласку он ценит плохо, но «кусок»… о! «куска» он не выпустит ни под каким видом!
Кто захочет сделать буквальное применение написанной выше картины мундирного возрождения к современному положению нашего общества, тот, конечно, впадет в немалое заблуждение. Содержание нашего общественного возрождения слишком глубоко по своим намерениям, чтоб сравнения в этом роде могли быть допущены без явной несправедливости. Но дело не в самой картине, а в том пути, которому последовала жизнь в процессе своего обновления, и в тех отрицательных результатах, к которым она привела, благодаря избранному пути. Здесь встречается уже многое, что прямо напоминает пути и результаты, изображенные выше.
Источники замутились, задачи утратили первоначальный смысл; в результате — приостановка жизни, равнодушие, почти оцепенение. Всякий, кто отдаст себе серьезный отчет в том, что происходит кругом него, должен будет сознаться, что трудно представить жизнь, более сдавленную гнетом собственной вялости и бедности стремлений и идеалов.
Недавно мы были свидетелями периода довольно оживленного, который многими назывался периодом брожения. Были у нас и прогрессисты, и консерваторы, и ретрограды. Первые пламенели, вторые балансировали, третьи огрызались. Производился обмен мыслей, ставился вопрос: дозрели мы или не дозрели — и мгновения незаметно летели за мгновениями. Очень возможно, что весь этот переполох не заключал в себе существенного содержания, что он представлял собой легкомысленное щебетанье снегирей, насвистанных с чужого голоса, но, во всяком случае, лица не поражали сонливостью, не видно было той подавляющей скуки, которая так, кажется, и гласит: сии люди погибли для радостей. Теперь даже этого внешнего оживления незаметно. Нет ни прогрессистов, ни консерваторов, ни ретроградов, потому что россияне утратили самый вкус к мундирам и никто не может сказать ничего положительного насчет того, какого ему шитья хочется.
А между тем наступило время сеяния; зерна по земле рассыпано множество, а инде даже и молодые всходы пробиваются. Современный человек видит и это сеянье, и эти всходы, по временам останавливается перед ними и даже произносит сочувственное или неодобрительное слово. Но стоит прислушаться к этому слову, чтобы убедиться, что в нем нет ни одной живой и ясной ноты. Тут звучит и неумелость, и легкомысленная голословность, и завещанная преданием заученность — все, кроме страстности и сознания личной прикосновенности к делу сеяния. «Не мое дело, мне как бы вот день прожить», — говорит всяк и каждый. Одно за другим проходят явления, которым, по всем видимостям, следовало бы захватить самые жизненные основы общества… ничуть не бывало! ничто ничего не захватывает, ничто ничего не вызывает наружу! По поводу явления самого решительного литература испустит обычное формально-лирическое бормотание, уличная же публика вяло перекинется двумя-тремя бессодержательными вопросами и вяло же разбредется по домам, чтобы там предаться вялым размышлениям…
Как скоро все это стихло, потухло, стушевалось 1 Что ни говорите, а эта быстрота утомления — признак очень сомнительный. Не в том опасность, что скоро потухло и стихло брожение, которому мы были свидетелями, — бог с ним, с этим брожением! — а в том, что быстрота утомления делается как бы регулятором жизни. Стало быть, впереди видится нечто очень малое, ежели общество не трепещет, не напрягает сил, не самоотвергается, не впадает в ошибки, а только глядит в одну случайно попавшуюся на глаза точку и думает: «ах, кабы совсем этих сеяний не было!»
Говорят, что все