ужасно!» положит ее опять в тарелку; то потянется, чтоб достать соли, но на обратном пути почувствует дрожание в руке и рассыплет свою ношу на стол, и т. д.
— Хоть не евши сиди! — говаривал мне иногда генерал с полными глазами слез.
Да, политические кризисы ужасны; они возбуждают чувства и уничтожают аппетит. Но еще чаще бывает так, что аппетит остается прежний, а орган, долженствующий служить ему, внезапно, вследствие каких-то нелепых политических соображений, отказывается от исполнения своих обязанностей. Несноснее этого положения ничего быть не может. Человек, постигнутый таким несчастием, постепенно линяя и выцветая, делается, наконец, способным только ронять ножи и вилки, которые, как орудия еды, во всякое другое время могли бы доставить ему полное удовольствие. Только во время глубокого мира, когда политический горизонт совершенно безоблачен, можно найти полную гармонию между аппетитом и чувствами; только тогда они пополняют и даже, так сказать, подстрекают друг друга; чувства рождают новый аппетит, аппетит рождает новые чувства. Веселее и приятнее этого положения нельзя себе ничего вообразить.
— А я, ma chèr,[85] приятную новость принес! — начал генерал.
— Ну, вот и прекрасно! А то, признаюсь вам, Николай Иваныч, даже противно жить стало: кругом все только пошлости одни слышишь!
— Да вы спросите наперед, какую новость-то! — сказал я, желая несколько помучить генеральшу, — ведь дозволено оглашать все злоупотребления… и с именами, Прасковья Петровна, с именами-с!
— Да к тому же и гласное судопроизводство вводится! — брякнул за мной генерал, любезно подмигивая мне.
Но генеральша не могла видеть подмигивания, потому что с ней сделалось дурно. Разумеется, генерал струсил и засуетился около нее; он беспрестанно хлопал ей по ладони и нежным голосом ворковал на ухо:
— Ma chère! я пошутил! Этого не будет! этого никогда не будет! Напротив того, откупа продолжены, а типографии все до одной закрыты!
— А! — слабо вскрикнула Прасковья Петровна.
Признаюсь, я не ожидал, чтоб слово «откуп» заключало в себе такую магическую силу. Конечно, все мы, члены великой отечественной консервативной партии, чувствуем искреннюю преданность к откупщику, но это все-таки не мешает нам сохранять некоторый décorum[86] в выражении чувств наших. Со стороны генеральши подобный поступок мог быть объяснен только силою материнских чувств и деликатностью женских нерв.
— Maman всегда так! Когда papa в первый раз получил известие, что откупщиков всех выгоняют, она по пяти раз в день в обморок падала! — сфискалила мне на ухо Nathalie.
«Какая, однако, милая девушка!» — подумал я.
— Потому что ведь нам нельзя, — продолжала Nathalie, — у papa денег не будет, если откупщиков выгонят.
«Ну, деньги-то у papa, пожалуй, и теперь есть!» — подумал я.
Между тем генеральша оправилась совершенно; она уж шутила и даже пребольно выдрала генерала за ухо за его неуместную выходку.
— И вам бы то же следовало сделать, — сказала она, обращаясь ко мне, — да так уж и быть, на этот раз я снисходительна.
В глазах ее я прочел: «Прощаю тебя, но сделай же милость, не медли: сделай счастливою мою дочь!»
— Maman! вы, однако ж, забыли, что к papa письмо из Петербурга есть? — вступилась Nathalie.
— Ах да, действительно, к тебе есть письмо, Jean; enfants, apportez donc la lettre à papa![87]
Я совершенно согласен, что лучше, если бы этого письма совсем не было, но, уж во всяком случае, было бы лучше, если бы оно пришло после обеда. Едва генерал прочитал несколько строк, как уже позеленел от верхнего края до нижнего; сердца всех присутствующих сжались болезненным предчувствием.
— Вот так штука! — сказал наконец генерал каким-то унылым голосом, как будто все внутренности его в одну минуту отсырели.
В письме было изображено:
«Нет сомнения, что вы уже получили, почтеннейший друг, распоряжение насчет продолжения откупной системы. Скажу без хвастовства: нужно было много ловкости, чтоб при настоящем откупновраждебном настроении умов провести нашу мысль, однако мы не пощадили ни трудов, ни издержек и провели. Но не спешите радоваться, ибо радоваться в наше время столь же несовместно, как и мечтать о временах недавнего, но увы! невозвратимого отечественного благополучия. Едва успели мы покончить, как противная партия уже ударила в набат. Что говорилось и писалось по этому случаю, того бумаге доверить не могу, однако, положа руку на сердце, скажу: уши вянут! Подобно злым и неотвязным шавкам набросились школяры на наш проект и неистовым своим криком (именно одним криком) успели-таки поколебать величественное здание его.
Мы стояли на твердой почве и упирались в казенный интерес; противники наши приводили возражения мечтательные и опирались на требования нравственности. «Нравственность, — говорили мы, — есть вещь второстепенной важности, когда дело идет об интересе казны и славе любезного отечества» (вам должно быть по опыту известно, почтеннейший друг, что слава без денег мертва есть). — «Интерес казны, — возражали наши противники, — есть вещь второстепенной важности, когда дело идет о нравственности». И таким образом сговориться никак не могли, тем более что и самое прение как бы о том только шло, чтоб сказуемое на место подлежащего поставить, а подлежащее на место сказуемого. Все сие было бы смешно, если бы не заключало в себе, как в зерне, зачатка самых горьких последствий. Границы российские, как вам известно, обширные — войска требуется пропасть; народ русский многочислен и склонен к увеселениям — полиции требуется пропасть; полиция, с своей стороны, обладает некоторою игривостью нравов — губернаторов требуется пропасть, а там генерал-губернаторов, а там министров — всего и не перечтешь… С одной стороны, обширность, с другой, лесистость и малообработанность — вот положение нашего любезного отечества в финансовом, экономическом и административном отношениях!
Доныне все это шло, все это удовлетворялось; войска защищали границы и получали неприхотливое, но верное содержание; полиция воздерживала народ в пределах скромности и не оставалась без возмездия; губернаторы, генерал-губернаторы и министры — каждый обращался в своем круге и, конечно, не без процентов. Таким образом, обширность была обеспечена, лесистость уничтожалась, к возделыванию полей принимались меры. Откуда извлекались средства для всего этого? спрашиваю я вас. Откуда, как не из откупов? Они представляли и для государства, и для общества убежище постоянное и непоколебимое; они изображали собой шкатулку, в которую всякий достойный гражданин свободно запускал руку, без опасений завязить ее. Тут была целая государственная теория, на место которой нынешние мечтатели предлагают что? Предлагают нравственность!.. Скучно слушать! И тем не менее победили! Откупа окончательно и безвозвратно уничтожены…
Не могу по этому случаю не выразить моего искреннего соболезнования о вас и о всем вашем почтенном семействе. Знаю по себе, что подобные удары переносить не легко, но думаю, что упование на милость божию и в сем крайнем случае не оставит вас. Оно одно»… И т. д. и т. д.
Подписал: «Георгий Лампурдос».
Описать сцену ужаса и смятения, которая произошла вследствие чтения этого письма, я не в силах. Скажу одно: лица у дочерей-невест вытянулись, и на лицах этих я очень явственно мог прочесть, что женихи улетели. Наемные мужья, пользуясь общей суматохой, незаметно удрали. Генерал, вдруг преобразившись в карего мерина, шагал по комнате и беспрестанно повторял, что жизнь есть обман. Генеральша, едва заметно вздрагивая ноздрями, возражала, что жизнь совсем не обман, а что, напротив того, дураки сами во всем виноваты.
— Представьте себе, Николай Иваныч! — сказала она, обращаясь ко мне, — даже в детях эта зараза действует! Намеднись, на бале у Пеструшкиных, подходит мой Иван Николаич к сыну Шалимова, гимназисту, и хочет, знаете, по щечке его потрепать… Только как бы вы думали, что этот мальчишка сделал? Повернулся эдак к нему спиной, да и говорит: «Я, говорит, с вами незнаком, потому что вы откупа защищаете!»
— Ссс…
— Нет, да каков клоп! Ведь от земли не видать букашку, а туда же в политику лезет!
— Скажите пожалуйста!
— Право! Как же теперь можем мы жаловаться, когда уж детей своих не умеем в истинных правилах воспитать! Когда мы сами везде кричим: откупа гадость! крепостное право мерзость! Ну, и докричались!
— Я, ma chère, никогда ничего подобного не кричал! — отозвался генерал.
— Ах, отстань, пожалуйста! Не об тебе и говорят!
— Я положительно от того терплю, что жизнь есть обман! — приставал генерал.
— Да отстань же, сделай милость! Разве кто-нибудь с тобой спорит?
— Я положительно утверждаю, что жить в настоящее время не только гадко, но даже и не безопасно.
Генеральша пожала плечами.
— Взгляните в микроскоп на каплю воды — вы увидите, что инфузории с жадностью пожирают друг друга! Взгляните на наш человеческий мир даже без увеличительного стекла — вы увидите, что люди с такою же жадностью пожирают друг друга, как и бессмысленные инфузории!
— Mais qu’est-ce qu’il a donc?[88] — сказала генеральша, с беспокойством глядя на мужа.
— Я положительно удостоверяю, что Лампурдос подлец! — провозгласил генерал торжественно.
Генеральша вскочила со стула и, вся перепуганная, устремилась к мужу.
— Jean! что с тобой, друг мой? — сказала она.
— Грек Лампурдос подлец, потому что лишил меня аппетита! Грек Лампурдос подлец, потому что, не будь его поганого письма, я был бы в настоящую минуту счастлив! Вот все, что я желал сказать.
Генерал заплакал.
— За доктором! ради бога, за доктором! — вскрикнула встревоженная генеральша.
— Меня ни один доктор лечить не станет! — продолжал жаловаться генерал, — мне даже крошка Шалимов в глаза сказал, что я ретроград… да! О, если бы я был либералом! Я был бы теперь здоров, и всякий доктор согласился бы лечить меня с удовольствием!
Генеральша металась; малые дети взвизгивали и машинально хватались за фалды генерала, словно боялись, что он улетит… Смутно стало на душе моей. С одной стороны, мне представлялся вопрос: неужели я и обедать сегодня не буду? С другой стороны, взирая на генерала, я невольно говорил сам себе: ну нет, брат! копить ты уж больше не будешь!
— Кушать подано! — гаркнул в это время лакей.
Никто не тронулся.
— La soupe est sur la table, maman![89] — робко подсказала Nathalie, которая, надо сказать правду, и в мирное, и в смутное время кушала с одинаковым аппетитом.
Но генеральша так строго взглянула на дочь, что та, наверное, откусила себе язык.
Я увидел, что надеждам моим суждено разлететься в прах, взялся за шляпу и поспешил уйти. На другой день весь город знал, что генерал лишился рассудка, что он без умолку говорит какие-то странные речи, упоминает о греке Лампурдосе и грозит детям, что если они будут дурно учиться, то он отдаст их в ретрограды, а сам останется в либералах и будет носить белый