Скачать:TXTPDF
Сатиры в прозе

чтоб оружием этим действовали с тем же проворством и силою, с каким действовал Самсон челюстью. И это тем более удобно, что ревнители тьмы уже не скрывают своей игры, не забрасывают грязью подслащенных фраз, но прямо и открыто признают себя именно ревнителями тьмы. Следовательно, героев нет и не может быть, следовательно, руки и умы развязаны, следовательно, мы свободны от всяких обязательств…

Но, договорившись до такого заключения, я чувствую, что перо мое выпадает из рук, я чувствую, что в мысль мою, словно жало змеи, врезывается горькое раздвоение, которое уничтожает всякую мысль о близком деятельном влиянии на жизнь. Давно ли блеснул мне в глаза луч света, и уже снова поднимается мгла из недр земли! Давно ли казались мне открытыми врата будущего, и уже снова я нахожу их замкнутыми! Давно ли мне слышался там, за этими воротами, призывный шум и клики жизни, и уже снова все глухо, снова все спит непробудным сном!

В самом деле, шутка сказать человеку: доведи мысль свою до того напряженного состояния, до той страстности, которая разрешается героизмом! Где подготовка для этого? С каким материалом, с какими силами приступить к совершению подвига? да и какое, наконец, будет содержание самой мысли?

Побеседуем прежде всего о подготовке и средствах.

Ласковое, добродушное теля! Выступая с таким легким сердцем на борьбу, знаешь ли ты, что такое борьба? Знаешь ли ты, что борьба есть страдание столько же нравственное, сколько и физическое, что если первое жестоко, то второе жестоко тем более, что противно самой природе человека, что борьба есть ряд уничижений и обид, что борьба есть голод и жажда, что борьба есть первая и ближайшая посылка к смерти? Ты, который обрекаешь себя на служение истине, знаешь ли ты, что истина, как древле Ваал, любит мясные жертвы? Утучнил ли ты свое тело в такой степени, чтобы жертва эта была приятна?

Допускаю, что, предаваясь умственному труду в уединении своего кабинета, ты не ограничиваешься одними призрачными туманными мечтаниями, ты не с одним сочувствием, не с одною восторженностью относишься к делу освобождения человека от уз пленения смертного, не стремишься наудачу к неясно очерченному будущему, но мыслишь действительно, но зрело обдумываешь и даже рассчитываешь весь ход, все развитие великого дела будущего, к которому так беспокойно и так настойчиво стремится человечество от первого дня своего рождения. Допускаю, что ты относишься к делу даже практически, то есть предусматриваешь те условия, при которых оно может иметь успех, и те, при которых оно должно погибнуть, что ты с математическою верностью определил даже средства, чтобы обеспечить беспрепятственное действие первых и устранить последние. Допускаю, наконец, что до чуткого уха твоего доходят, и не бесплодно доходят, те многоразличные стоны, которые с такой мучительной покорностью судьбе вырываются из груди природы-матери, что чуткое ухо передает эти стоны чуткому сердцу, а сердце кипит злобою, а сердце млеет и умирает от гнева и омерзения. Волнение, не передаваемое языком человеческим, овладевает всем существом твоим; ты видишь раны и струпья, ты слышишь вздохи и сетования… ужас! ужас! восклицаешь ты, и нет пределов твоему отчаянию…

Что ж из этого?

Пришел ли ты к убеждению, что мысль, доколе она заключена в кабинете твоем, есть лишь бесплодная и притом растленная потеха души твоей? Пришел ли ты к убеждению, что место мысли героической, мысли воинствующей не в усидчивой работе за фолиантами, не в беседе приятельской, даже не в более или менее смелых, более или менее верных поисках в области будущего, что ей, этой мысли, точно так же необходим хлеб насущный, как твоему желудку?

Допускаю, однако ж, что и эти убеждения не составляют для тебя новости, но они пришли к тебе точно так же теоретически, как и твоя Икария, но они явились к тебе мельком, в виде страшного ультиматума, с которым не может освоиться, который желала бы отклонить мысль твоя. В самом деле, ты готов на все: ты готов защищать свою мысль шаг за шагом, ты готов принять диалектический бой со всяким противником, но злоба дня, та страшная злоба дня, которая не хочет слушать ни убеждений, ни доказательств твоих, которая хохочет и кривляется над ними, которая спокойно продолжает злодействовать, покуда ты изливаешь восторженные потоки красноречия, эта злоба дня застает тебя безоружным.

Злоба дня застает тебя безоружным, потому что ты не только презирал ее, но просто-таки не считал ее ни во что. И ты был прав, презирая, потому что, говоря абсолютно, взирая на мир с точки зрения беспримесной чистоты твоей мысли, она действительно ничего, кроме презрения, не заслуживает. Но эта презренная злоба дня нынешнего была истиною дня вчерашнего, но она еще вчера была источником жизни для бесчисленного множества тебе подобных существ, но у нее есть корни, и очень крепкие корни, в прошедшем… обойти ее трудно, обойти ее невозможно.

Волею или неволею, но ты должен сойти до нее, ты должен исследовать ее и даже принять к сердцу ее интересы. Ибо что должно, что может составлять предмет твоей деятельности? Или открытая борьба с злобою дня, или нравственно-воспитательное на нее действие. И в том и в другом случае ты должен знать слабые и сильные стороны своего противника, и в том и в другом случае ты обязан с осторожностью и даже с нежностью держать в своих руках гадину, которую намереваешься убить. Но ты остановишь меня на этом и будешь уличать в противоречии. Давно ли, скажешь ты, было взываемо к опрятности мысли, давно ли говорилось об исключительности, и вот на сцену снова выступает осторожность и даже какая-то нежность.

Но противоречия этого нет. Действительно, не дальше как две страницы тому назад я утверждал, что исключительность необходима, что примирения и компромиссы не ведут ни к чему, кроме запутанности и постыдного поражения, но тогда я обращался к тебе, как к человеку убеждения, человеку теории. Теперь же я обращаюсь к тебе, как к человеку действия, и в этой двойственности твоего характера заключается полное объяснение замеченного тобой противоречия. Пусть внутренний мир твой остается цельным и не доступным ни для каких стачек, пусть сердце твое ревниво хранит и воспитывает те семена ненависти, которые брошены в него безобразием жизни, — все это фонд, в котором твоя деятельность должна почерпать для себя содержание и повод к неутомимости. Но оболочка этой деятельности, но форма ее должны слагаться независимо от этого внутреннего мира души твоей. Над ними тяготеют требования победоносной еще злобы дня, и требованиям этим она волею или неволею должна подчиниться, под опасением остаться бесплодною. Ты истец; ты тревожишь спокойное течение жизни, ты ищешь, чтоб она поступилась в твою пользу частью или всем своим историческим достоянием; следовательно, не она, а ты обязан подать и первый пример соблюдения необходимых в этом случае формальностей.

Да притом я не говорю тебе ни о нежности сердечной, ни о сострадательности, ни о других добродетелях этой категории: под нежностью я разумею просто нежность мускулов, нежность механическую, которая заслоняла бы от слишком любопытных взоров духовную исключительность, составляющую содержание твоего внутреннего человека, которая позволяла бы держимой между пальцами козявке держаться там смирно, без мучительных судорог и содроганий. Не говорю также и о снисходительности или приблизительной покладистости, ибо то, что с первого взгляда кажется снисходительностью, есть собственно любознательность, необходимая каждому, изучающему предмет с целью дальнейших операций.

Одним словом, я желал бы, чтоб ты сделался на время Удар-Ерыгиным, чтоб при каждом иудином лобзании, даваемом тобою злобе дня, ты в то же время вырывал один из ее вредоносных удов, чтоб ты действовал по точному разуму русской пословицы, гласящей: не плачь, козявка! дай только сок выжму!

— Фуй! какая, однако ж, мерзость! — восклицаешь ты, — ведь Удар-Ерыгина за это зовут шельмой, ведь Удар-Ерыгин действует так, потому что им руководят только низшие инстинкты: лукавство, низкопоклонничество, чревоугодие, наконец!

Ну да, и я совершенно с тобой согласен насчет Удар-Ерыгина (стоит только взглянуть на плоскодонную его голову, стоит только попристальнее вглядеться в блуждающий огонь его глаз, чтоб определить человека); ну да, и я согласен, что ты не только на определенное время, но даже на минуту не в состоянии сделаться Удар-Ерыгиным… Помыслы твои слишком чисты, ты сам слишком опрятен для этого… но какие же последствия этой брезгливости? не те ли, что мысль твоя безвыходно должна будет уединяться в стенах твоего кабинета, что она никогда не придет в живое соприкосновение со злобою дня, которую, однако ж, имеет претензию поработить!

Именно потому-то я и утверждаю, что ты не в силах окрылить свою мысль до того, чтоб она не боялась окунуться в грязь базара житейской суеты, чтобы она при вопросе о средствах имела в виду только цель, которой надлежит достигнуть.

Но зато как же и бесцеремонно обращается с тобой злоба дня! Она высылает на тебя Зубатова, который, замечая в твоей физиономии нечто угрюмое, не подходящее к детской беззаботности, требуемой правилами патриархального этикета, сварливо подступает к самому твоему лицу и тоном, не терпящим оговорок, требует, чтоб ты говорил «хи-хи!». Она высылает на тебя Удар-Ерыгина, который, в свою очередь, видя, что ты принял на себя образ жалкой отощавшей дворняжки, робко пробирающейся сторонкой, чтоб стащить со стола кусок мяса, хладнокровно ошпаривает тебя горячими помоями. Она высылает на тебя, наконец, своего панегириста, преемника Булгарина, преемника Кайафы, который, чуткий к рутинным инстинктам и бессознательным ненавистям толпы, выбрасывает ей на поругание одну за другой задушевные помыслы твои, не давая даже себе труда опровергать их, потому что ему стоит только обнажить их, чтоб указать на их несообразность с требованиями той исконной мудрости, которою привыкла руководиться толпа. И толпа рукоплещет, толпа надрывается плотоядно-зверским смехом, видя, как тебя ошпаривают, как тебя заставляют говорить «хи-хи!», как тебя обличают в посягательстве на удобства и наслаждения толпы!

И не то чтоб толпа была кровожадна, но она любит пряные зрелища. Толпе так горько, так трудно жить, что самая мысль о мире лучшем кажется ей дикостью и посягательством; она так освоилась с безвыходностью своего положения, до такой степени утратила всякое сознание об идеале, что человек, поставленный в положение зверя, не режет ей глаза, не кажется вопиющей ненормальностью. Она рассуждает так: можно мыслить, развиваться и совершенствоваться, когда дух свободен, по крайней мере, от самых гнетущих материальных забот и лишений, когда брюхо сыто, когда тело защищено от неблагоприятных влияний атмосферы и т. п., но нельзя мыслить, развиваться и совершенствоваться, когда вся мыслительная способность человека сосредоточена на том, чтоб

Скачать:TXTPDF

Сатиры в прозе Салтыков-Щедрин читать, Сатиры в прозе Салтыков-Щедрин читать бесплатно, Сатиры в прозе Салтыков-Щедрин читать онлайн