Скачать:TXTPDF
Сатиры в прозе

как-нибудь не лопнуть с голоду, и будущее сулит только чищение сапогов да ношение подносов («смотри же, подлец! не урони подноса: морда отвечать будет!» — кричит господин, имеющий возможность развиваться и совершенствоваться). И, рассуждая так, она не глядит ни вверх, ни по сторонам, а глядит все в землю, то есть туда, куда наклонили ее целые столетия гнета, наслоившиеся над нею. Естественно, что при таком озверении всех инстинктов она не умеет различить своего адвоката от паскудника, что чувство ее может быть возбуждено и отчасти принять игривое направление только при виде чьего бы то ни было уничижения, чьей бы то ни было беззащитности. Естественно, что она трепещет и плещет руками при виде торжества грубой силы над разумом: она рукоплещет тут не торжеству собственно, а издевается лишь над неразумием разума, осмелившимся не признать законности силы.

Следовательно, нужно победить еще равнодушие толпы, нужно еще возбудить ее смысл.

2

Вновь обращаюсь к тебе, добродушное, ласковое теля! и вновь повторяю: нужно победить равнодушие толпы, нужно возбудить ее мысль!

Мало того что ты по образу мыслей считаешь вправе называть себя адвокатом толпы: нужно еще, чтоб толпа сама признала тебя за своего адвоката, а чтоб достигнуть этого, необходимо подладиться к ней, необходимо самому стать толпою, принять ее инстинкты, прожить ее жизнью. Вот если б ты, увидев дантиста налетающим на преследуемого субъекта, сам налетел на него орлом, толпа действительно признала бы тебя за адвоката своего, и вопила во сто крат ходчее и веселее: «Хорошень его! накладывай, накладывай ему!» И ты внезапно вырос бы в глазах толпы, стал бы ее героем… чем-то вроде Гарибальди, переложенного на русские нравы.

А ты еще лучший из лучших, ты избраннейший из избранных! Кому же протянешь ты руку, к кому обратишь жаждущую сочувствия мысль? Да; тяжела должна быть для тебя жизнь. Жизнь не составляет ига только под одним условием: а именно, когда работу ее сопровождает успех. Успех не только дает силу и бодрость мысли, но и оплодотворяет ее, помогает ей идти вперед и развиваться. Без помощи успеха мысль незаметно оскопляется, дичает и делается ничтожною. Для тебя этот успех невозможен, потому что ты слишком разобщен от толпы, потому что ты не понимаешь ни законности ее прихотей, ни законности ее невежества, ни законности ее злодеяний. Такое отношение к жизни делает для тебя возможною одну только роль: роль той мясной жертвы, которой дым так приятно щекочет обоняние Ваала.

И я нисколько не удивлюсь, если ты, взвесив всю безотрадность пути, предстоящего тебе в будущем, закроешь лицо руками и содрогнешься; я не удивлюсь даже, если ты проникнешься робостью и сделаешь попытку побежать с поля сражения. Но ты не побежишь, потому что и над твоим существованием тяготеет роковая сила, заранее начертавшая путь, по которому тебе предстоит идти; ты не побежишь, потому что над тобою тяготеет твое прошедшее, тяготеет масса выработанных тобой и глубоко пустивших корни убеждений… ты согласишься лучше принять грудью неотразимый удар судьбы, нежели обесславить постыдным бегством те верования, которым ты служишь. Жертвоприношение совершится, и жертва будет приятна Ваалу.

Повторяю: ты лучший из лучших, избраннейший из избранных— и вот, однако ж, какого рода результатов можешь ты ждать от твоей деятельности. Что из того, что ты просто и бестрепетно примешь смерть от рук жрецов вааловых, что ты не опозоришь себя при этом ни жалким отступничеством, ни гнусным предательством? Пойми, что, несмотря на твою геройскую бестрепетность, роль твоя все-таки будет чисто страдательною, что симпатии толпы все-таки останутся на стороне силы, и что в пользах твоего дела было бы гораздо лучше, если б ты где-нибудь в уголку, где-нибудь втихомолку испросил на коленках прощения и получил за это возможность исподволь, но неотразимо напакостить твоим врагам!

Увы! Я знал многих из твоих собратий, людей с честным сердцем и непосрамленною душою, которых протесты против торжествующей злобы дня именно ограничиваются только агнчею способностью примиряться со всеми унижениями и оскорблениями. Их втопчут в грязь — они ничего: и в грязи, говорят, живем — что, взяли? Им свяжут руки, их бросят в жертву смрада и мерзости, на них плюют—они оботрутся и опять ничего: нас, дескать, этим не оскорбишь — что, взяли? И в наивности душ своих мечтают, что злоба дня очень огорчена такою их стойкостью! А злоба дня проходит мимо и нагло хохочет над этим бессильным кривлянием, и плюет, и плюет, и плюет, при неистовых рукоплесканиях полудикой толпы! А сколько есть таких, которые, еще не заглянув в храм, уже бегут от порога его, сколько есть слабых духом, робких сердцем, сколько таких, которые даже временно не могут примириться с идеею аскетизма в жизни! Ужели они сомкнут ряды свои, чтоб твердо стать за торжество мысли, которой не знают и которой не могут сочувствовать их внутренности, ужели не охватит их панический страх, и не побегут и не рассыплются они при первом суровом натиске действительности? Всякое сомнение в этом случае было бы только праздным и вредным самообольщением. Неестественно, чтобы общество представляло собой сплошную массу героев-аскетов, подчинивших исключительному торжеству мысли все прочие интересы жизни. Правда, что общество принимает иногда такие суровые формы, но это бывает лишь в те редкие и крайние минуты, когда потребность обновления захватывает дыхание всего живущего, когда человечество, идя извилистыми путями одряхлевшей цивилизации, внезапно видит себя в глухом переулке, откуда имеется один только выход—на стену. Такие минуты называются эрами в истории человечества, а много ли можно назвать таких эр? Да притом минута всегда остается минутою; дело созревшей мысли совершилось, стена опрокинута, торжество отпраздновано с приличною случаю помпою: назавтра наступают будни с кропотливою, ненарядною своею деятельностью, назавтра вступает в права свои жизнь, маленькая жизнь с маленькими интересами, и вновь на развалинах отжившей мысли зреет злоба дня и вновь, рядом с нею, но не признаваемое и гонимое, зачинается семя грядущего… Все это весьма естественно, и даже не потому, чтобы над судьбами человечества исключительно царило начало зла, а просто потому, что, по молодости лет и слабости рассудка, оно еще пока не может определить тех форм добра, которых с таким напряженным усилием ищет. Естественно, следовательно, и то, что в обществе, даже между людьми наиболее симпатичными, скорее можно встретить таких, которые предпочитают жить в мире с действительностью, нежели открыто идти в разлад с нею, которые охотно согласятся пожурить и даже по временам и ущипнуть действительность, но без скандалу, mon cher, без скандалу. Ибо согласие с действительностью представляет свои бесконечные удобства, ибо согласие с действительностью вносит за собой мир и благоволение в сердца человеков.

Mon cher! мне очень приятно видеть вас, человека с широкими, непреклонными убеждениями; я вам сочувствую, и не только с удовольствием, но даже с учащенным биением сердца прислушиваюсь к речам, горячим потоком льющимся из уст ваших, — но оставьте меня наслаждаться этим сладким биением сердца в спокойствии, не тормошите, не огорчайте меня, не отрывайте меня от раковины, в которой я с таким комфортом обмял себе место! Слушая вас, я воображаю себя в театре, я вижу мысленно процессию, несущую с торжеством Иоанна Лейденского, я слышу марш, я слышу хор толпы — все это очень хорошо, все это раздражает мои нервы, и раздражает, могу сказать, в самом благородном смысле, но не могу же я… не могу же я… согласитесь, что ведь я не могу?

И волею или неволею, с болью в сердце и, быть может, с проклятием на устах, но ты должен будешь согласиться, ласковое добродушное теля, что я действительно не могу, и не могу не потому, чтоб я был нравственно растлен, а потому, что я имею на жизнь тот естественный законный взгляд, в силу которого она является не суровым аскетическим подвигом, но наслаждением. Кому же ты подашь руку свою? на ком остановится скорбящая мысль твоя?

ПРИМЕЧАНИЯ

САТИРЫ В ПРОЗЕ

Взятые в целом «Сатиры в прозе», объединяющие рассказы, очерки и драматические сцены 1859–1862 годов, — это замечательная по своим идейно-художественным достоинствам, многосторонняя и яркая, картина русской общественной жизни бурного периода 60-х годов. Это вместе с тем и важный этап в идейно-творческом развитии Салтыкова. Характерные особенности освободительной борьбы на рубеже 60-х годов и черты Салтыкова как мыслителя и художника, страстно отдававшегося этой борьбе, с наибольшей полнотой и рельефностью запечатлены в очерках «глуповского» цикла, составивших основную часть «Сатир в прозе».

Сложное идейное содержание этих очерков и их своеобразная литературная форма, богато насыщенная сатирическими метафорами и фигурами эзоповского иносказания, ставят современного читателя перед известными трудностями и потому в первую очередь требуют пояснения.

Очерки о «глуповцах» (1861–1862) тесно связаны с предшествующими им рассказами об «умирающих» (1857–1859). Те и другие объединяет одна общая идея об исторической обреченности представителей старого крепостнического режима, о крушении их политического господства, их нравственном и физическом умирании. Различие в замыслах относилось к пониманию самого процесса «умирания». Когда Салтыков задумал «Книгу об умирающих» (см. об этом в комментарии к «Невинным рассказам»), он полагал, что «ветхие люди» — так сатирик именовал людей крепостнических убеждений — не устоят перед напором общественных демократических сил, что они не сумеют сохранить своих командующих позиций в государстве. Приверженцы старины в серии рассказов об «умирающих» — «Гегемониев» и «Зубатов» («Невинные рассказы»), «Госпожа Падейкова» и «Недовольные» («Сатиры в прозе») — представлены озлобленными, но бессильными; они заканчивают свое существование, спрятавшись в домашнем углу, не проявляя ни воли к организованному сопротивлению, ни способности примениться к новым условиям. Ход событий скоро убедил Салтыкова в том, что его прогнозы относительно перспектив предреформенной борьбы излишне оптимистичны, что трудности решения крестьянского вопроса нарастают. Замысел книги о пассивном умирании «ветхих людей» уступил место циклу сатирических очерков о крепостниках, которые ожесточенно сопротивляются смерти, организованно отстаивают свои классовые привилегии. Считая, однако, это сопротивление исторически обреченным на скорый и неминуемый провал, тщетным и потому глупым, сатирик присваивает теперь «ветхим людям» наименование глуповцы.

Первым после появления рассказов об «умирающих» был очерк «Скрежет зубовный» («Современник», 1860, № 1). По времени написания, идейному содержанию и литературной форме он является переходным от цикла об «умирающих» к «глуповскому». Очерк заканчивается символической сценой шествия «умирающих», своеобразно повторяющей финал «Губернских очерков», и сказочной картиной «Сон», в которой представлено, как Иванушка (олицетворяющий у Салтыкова крестьянство), проводив «ветхих людей» в страну преисподнюю, садится за стол «судить да рядить» государственные дела. Как известно со слов самого писателя, эта картина, выражающая его мечтания о демократическом государственном строе, должна была занять место эпилога в «Книге

Скачать:TXTPDF

Сатиры в прозе Салтыков-Щедрин читать, Сатиры в прозе Салтыков-Щедрин читать бесплатно, Сатиры в прозе Салтыков-Щедрин читать онлайн