Скачать:TXTPDF
Сборник

их составляла мученическое существование, хотя видимых пыток и не было. Дома он видел голые стены квартиры; вне дома — видел деревянных людей. Разве можно представить себе пытку более злостную?

И вот он умер. Умер в один день с первой гильдии купчихой Пулхерией Конопатчиковой, которая спокойно и непостыдно отошла в вечность, окруженная заботливыми попечениями законных наследников. Пимен же и умер словно украдкой, так что о смерти его узнали от квартирной хозяйки, которая прежде всего побежала в участок, а потом ударилась за деньгами в Литературный фонд, потому что в последнее время Коршунов почти совсем не работал.

На кладбище громко говорили, что купчиха Конопатчикова оставила шести сынам — каждому по двадцати пяти тысяч, и трем дочерям — каждой по десяти. Да старшему сыну отказала лавку, а божие благословение разделила между всеми поровну. Все это и батюшка в своей предике упомянул не в осуждение усопшей, но в похвалу. Что же оставил после себя Пимен?

Страшно сказать, но ничего ясного. Человек жил, неутомимо трудился, и, по мере того как его труд приводился к окончанию, он тут же и улетучивался.

Выше я сказал, что Пимен некогда участвовал в творчестве известных наслоений, которые, быть может, и не прошли бесследно. Но кто же разберет, что в этих наслоениях принадлежит ему и что другим атомам общей рабочей массы? Да и кому охота возвращаться к этим забытым наслоениям, а тем более разбираться в них?

Даже историк русской литературы и общественности — и тот не отыщет Пимена, потому что над рабочею массой всегда реет какое-нибудь выдающееся имя. Этому имени и честь, и слава, и поклонение. И слава, и страдания, и подвиг — все достойно вменится ему в сугубую похвалу. А Пимену даже поистине мученическая его жизнь ни во что не вменится, потому что об ней нигде не упоминается, и она нигде не оставила следов своей крови.

Я помню, он мне говорил: когда я умру, то на памятнике моем надобно написать: литература осветила ему жизнь, но она же напоила ядом его сердце. Да, это надпись хорошая и вполне согласная с истиной, но вопрос в том, будет ли когда-нибудь памятник на его могиле?

Допустим, однако ж, что памятник — уже прихоть. Гораздо проще другой вопрос: долго ли мы, схоронившие Пимена, будем ощущать, что смерть его оставила после себя пустоту? долго ли воспоминание об нем будет жить между нами?

Он жил — и умер… Благо умершим!

СТАРЧЕСКОЕ ГОРЕ,

или

НЕПРЕДВИДЕННЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ

ЗАБЛУЖДЕНИЙ УМА

(Рассказ)

Про Каширина все говорили: вот истинно милый человек! А некоторые прибавляли: это человек светлого ума, любезный, преданный делу и замечательно интересный; одним словом, человек, знакомством с которым следует гордиться. Люди самых противоположных лагерей сходились в любви к Каширину и в признании его достолюбезных качеств. С своей стороны, и он всех любил, со всеми здоровался и всякому имел сказать что-нибудь приятное. И всегда это приятное выражалось с такою сердечностью, как будто оно было адресовано исключительно тому лицу, к которому обращалось, а вовсе не представляло собой банальной фразы, которую можно применить ко всякому встречному. И всякому представлялось (особливо самолюбивым людям), что это не была с его стороны только ловкость, а именно интимное выражение достолюбезных свойств его природы.

Словом сказать, хотя Филипу Филипычу (так зовут Каширина) перевалило за пятьдесят, но он решительно не помнит, чтоб, до последних непредвиденных невзгод, существование его было когда-нибудь омрачено продолжительным и существенным огорчением.

Каким образом явился Филип Филипыч на сцену жизни и откуда, «из каких» он был родом — никто об этом достоверных сведений не имел, сам же он очень ловко уклонялся от вопросов на эту тему. В действительности, он был родом из-под Пронского города, сын мелкопоместного помещика, и даже доднесь у него живет в тех местах тетка Агафья Ивановна, старая девица, в пользу которой Каширин отказался от своего родового наследства. Наследство это, по старому крепостному счету, заключалось в трех мужеска пола душах, при двадцати пяти десятинах земли. Когда состоялась крестьянская эмансипация, то за души выдали деньги, которые Филип Филипыч взял себе, а землю, с находящеюся на ней ветхой усадьбой, с движимым имуществом, с лесами, водами, рыбными ловлями и прочими угодьями, предоставил тетеньке Агафье Ивановне. С своей стороны, Агафья Ивановна, в знак благодарности, ежегодно присылала ему к рождеству двух замороженных индеек, какового презента он, впрочем, всегда ожидал с большим страхом, потому что боялся, чтоб кто-нибудь из «друзей», проведав об этом, не заговорил, «в шутливом русском тоне», о славном и знаменитом роде Кашириных.

Воспитание Филип Филипыч получил, по своему времени, хорошее, и собственно с момента поступления в казенное заведение начинал свою историческую жизнь. Вероятно, отец его был тоже нрава достолюбезного и чувствовал себя хорошо в роли ласкового теляти — и это в значительной степени помогло молодому Каширину. Благодаря этому обстоятельству, богатый сосед (он же и любитель просвещения) приголубил маленького Филю, и сначала воспитал его с своими детьми дома, потом поместил на свой счет в университетский пансион, откуда он перешел в Московский университет, и, наконец, умирая, завещал своему питомцу небольшой капитал. Впоследствии, когда молодые потомки богатого барина пошли бойко по службе, то и они помогли Каширину. Филип Филипыч поддерживал эти связи, но не только без навязчивости, а даже более нежели с скромностью. Смолоду он даже скрывал об этом обстоятельстве от своих «друзей», хотя друзья очень хорошо понимали, что у него есть где-то «рука», благодаря которой он преуспевает на бюрократическом поприще. Впрочем, он очень аккуратно посещал своих патронов и патронесс в дни семейных и торжественных праздников и изредка являлся к ним, по приглашению, запросто отобедать. Иногда «коренные» друзья, прогуливаясь с Филипом Филипычем по Невскому, видали, как какая-нибудь высокопоставленная дама дружелюбно кивала Каширину из коляски, и он, почтительно отдавая поклон, краснел. И ежели эти «друзья» были литераторы, то они очень остроумно по этому поводу подшучивали над Кашириным, но ежели «друзья» были бюрократы, то они задумывались и крепко сжимали счастливцу руки. Сверх того, раза два-три в год бывали такие случаи, что сами патроны и патронессы (древо старого доброго барина оказалось многоветвистым) сами назывались к своему интересному protégé[9] на «вечерок» и привозили детей с гувернантками. В такие дни он покупал печенья к чаю, конфект, фруктов, шампанского, курил в квартире духами, облекался во фрак, спускал на окнах драпри, чтоб не видно было с улицы света, и строго-настрого приказывал швейцару (он жил в четвертом этаже, но всегда в таком доме, где был заведен швейцар) отнюдь не пускать «друзей». Патроны, патронессы, их дети и гувернантки кушали чай, конфекты и фрукты, выпивали по бокалу шампанского, хвалили квартиру Каширина и находили, что у него очень «мило». Он же старался быть почтительно-гостеприимным (но без всякого искательства), предоставлял в распоряжение гувернанток и детей piano mécanique[10] (для этого собственно он его и приобрел), а дамам показывал альбом с фотографическими карточками, кипсеки и платок, подаренный Гарибальди одному из его друзей, а от последнего перешедший к нему. Вообще он был бесконечно сияющ и любезен, хотя внутренно и мучился, чтоб кто-нибудь из литературных «друзей» не пронюхал о пиршестве и не положил его в основание рассказов более или менее юмористического свойства.

В университете Каширину удалось слушать лекции Грановского, тогда только что начавшего свою воспитательную деятельность. Это положило неизгладимую печать на всю его жизнь: дало ему вкус к изящному и, что важнее всего, утвердило в намерении неуклонно идти по стезе честности и благородства. И он шел по этой стезе до конца, и очень глубоко скорбел, видя, как некоторые из его товарищей, тоже ученики Грановского, поступали на службу, «прибытка ради», в московскую гражданскую палату и там находили себе успокоение под сенью «крепостных дел». Сам же он всегда выбирал службы самые благородные, с легким фрондирующим оттенком (фрондировать не служа он не мог, потому что не имел достаточно обеспеченных средств к жизни), а именно: сначала поступил на службу в ведомство «Предвкушения свобод», потом, когда благородство из этого ведомства перешло в ведомство «Плаваний и Внезапных открытий», то и он, вслед за ним, перешел туда же, и, наконец, когда времена окончательно созрели, он окончательно утвердился в ведомстве «Дивидендов и Раздач». Наверное, он попал бы и в преобразованное судебное ведомство, яко наиблагороднейшее и несменяемейшее, если бы, ко времени введения реформ, не почувствовал себя состаревшимся и обрюзгшим.

То же живое слово Грановского воспитало в нем и наклонность к литературе. Собственно говоря, сам он не был литератором, но перевел, однако ж, с кем-то вдвоем статейку для «Отечественных записок» времен Белинского и, кроме того, изобрел два-три счастливые выражения, которыми и воспользовались литераторы настоящие, сделавшиеся впоследствии знаменитыми. Сверх того, он в особенности любил не пропущенные цензурой статьи или хотя отдельные места из них и страстно коллексионировал их. Вообще, он смолоду охотно искал общества литераторов и был всегда испытанным и верным их другом, хотя многие из них отплачивали за эту дружбу легкомысленным предательством. В сороковых годах с талантливостью как-то фаталистически соединялась склонность к пересмешничеству и даже немного к вероломству. Каширин очень часто и больно страдал от этого, но, к чести его должно сказать, никакие личные огорчения не заставили его отвернуться от литературы, а тем менее мстить ей. И когда учрежден был Литературный фонд, то он за особенную себе честь поставил быть одним из его учредителей и печальников.

Вообще все существование Филипа Филипыча имело подкладку несомненно гуманную и либеральную. Хотя же он и не высказывал своего либерализма вслух, но при случае так характерно произносил «гм» и даже «эге!», что в уме сколько-нибудь прозорливого собеседника не могло оставаться никаких сомнений насчет душевного его настроения.

Каширин прожил жизнь тихо и аккуратно. Занимая по службе места благородные и снабженные хорошим содержанием, он не только не нуждался, но всегда жил вполне прилично. Он не прижимался с деньгами, но и не расточал оных. Имея обширный круг знакомых, где всегда видели его с удовольствием, он почти не жил дома, и это значительно сокращало его расходы. Говорили, будто он копил про черный день, но ежели это и была правда, то, во всяком случае, присовокупления его были самые умеренные. Главный расход его составляли: квартира, одежда и сигары, и эти статьи были доведены у него до самой безукоризненной респектабельности. Затем он держал при себе приличного лакея, непременно из немцев. Никогда он дома не обедал, и, проработав утром за казенными бумагами, исчезал до поздней ночи, заходя домой только на короткое

Скачать:TXTPDF

их составляла мученическое существование, хотя видимых пыток и не было. Дома он видел голые стены квартиры; вне дома — видел деревянных людей. Разве можно представить себе пытку более злостную? И