его похожим на тех назойливых субъектов, с шаблонными просительными письмами в руках, которые вечно о чем-то клянчат (по словам — на бедность, а в сущности — на выпивку) и уж, конечно, никому удовольствия доставить не могут.
В-третьих, наконец, заграничный курс упал донельзя, а цена на съестные припасы соответственно поднялась. В таких условиях поневоле начнешь рассчитывать и роптать, что при домашней трапезе постоянно присутствует лишний рот, и притом такой, от которого одним салом не отделаешься. Этот рот потребует и лишней ложки борща, и лишней галушки, и лишнего куска жареного, и лишней рюмки вина. А сосчитайте-ка всё — выйдет мало-мало рубль серебром каждый раз.
Такова была эта трещина, которой покуда никто еще не сознавал, но которая непременно, и в очень недалеком будущем, должна была оказаться.
Сверх того, в этом кружке всему давал тон Стрекоза, и потому, когда на вопрос, почему Филип Филипыч в такое-то воскресенье не обедал у его превосходительства, он, несколько застыдившись, отвечал, что не получил еще приглашения, то большинство «друзей» задумалось. Ибо Стрекоза слыл за человека проницательного и действительно был таковым. Один Скорбный-Голован не задумался и продолжал относиться к Каширину с возрастающею задушевностью, но посещать археолога-библиографа было не особенно лестно, потому что в доме его царила бесконечная неурядица. Сам он сидел в кабинете и штудировал Баркова, а жена всем и каждому жаловалась, что, благодаря этому занятию, стало совсем невозможно жить, потому что даже маленькие дети — и те до такой степени пристрастились к сквернословию, что иначе не говорили друг с другом, как тирадами из барковских трагедий. И вдобавок, у Скорбных-Голованов подавался какой-то совсем неестественный обед, состоящий из молока, растительных веществ и донельзя заношенного холодного ростбифа, который, очевидно, зажаривался однажды на всю неделю.
Тем не менее начало сезона все-таки прошло благополучно. Кстати же, появилась в обращении новая рукописная «записка», автором которой был уже не Пафнутьев, а отставной корнет и ныне земский деятель Голубятников. У Голубятникова было страшное орудие — ирония; с этим-то орудием он напал на Пафнутьева. Все, что Пафнутьев утверждал, Голубятников отрицал, и наоборот. И к довершению всего, обе записки были либеральные, и обе возбуждали в «обществе» страстный переполох. Пользуясь этой сумятицей, Каширин очень ловко эксплуатировал ее, лакомясь то у Растопыри, то у Чертополоховых, то у Птицыных и проч. и всех убеждая отложить окончательное решение возбужденных «вопросов» до тех пор, когда со стороны Пафнутьева последует ответ, в котором он, конечно, во всей полноте разъяснит сущность пафнутьевских идей.
Но Пафнутьев медлил ответом, и в половине сезона трещина начала обнаруживаться. Сначала она показывалась понемногу, потом — резче и резче. То свойство, которое Каширин приобрел вместе с отставкой и вследствие которого он оказывался решительно неспособным кого-либо «одолжить», вдруг вышло наружу во всей наготе. Никто прежде не задавал себе вопроса: с какой стати этот человек повадился к нам обедать? Теперь же этот вопрос формулировался как-то сам собою и притом одновременно у всех. Все поняли, что от Филипа Филипыча ждать нечего, а стало быть, и кормить его незачем.
А рядом с этим вопросом рождался и другой: не занять ли у него денег?
Прежде всех решился на эту попытку Растопыря, и в первый же раз, как Филип Филипыч пришел к нему обедать, он отвел его в сторону и, отважно хлопнув по плечу, сказал:
— А что, дружище, не дашь ли ты мне тысячку рублей на несколько дней перехватить?
— Где? — как-то нескладно спросил Каширин, как будто не понял, в чем дело.
— Где? чудак, братец, ты! ну, у себя или у меня… где хочешь.
Но Каширин уже понял и только растерянно глядел на своего амфитриона.
— Обедать! — крикнул Растопыря, и хотя, впоследствии, ни одним намеком не укорил друга, но с тех пор в отношения их начала заметно вкрадываться холодность.
За Растопырен последовали: Чертополохов, Бердяев, Чистосердов и проч., и со всеми повторилась одна и та же сцена. Каширин никому денег не дал и у всех остался обедать. Но что всего прискорбнее, он должен был отказать в подобной же просьбе хорошенькой мадам Карнауховой, которая еще накануне, сидя с ним рядом за обедом, пожала ему ногу своей ножкой.
Каширин не мог не знать, что этого ему никогда не простят, но он словно одеревенел и продолжал посещать «друзей» по-прежнему. К довершению всего, он с самого начала сезона так счастливо играл в преферанс, что это наконец делалось неприлично. Общее мнение было таково, что он подсматривает в карты, и, вследствие этого, Растопыря начал свои карты прятать под стол. Но если бы даже признать за верное, что в данном случае никакой фальши не было, а действовало одно счастие, то и тогда эти постоянные выигрыши были просто неприличны. Сегодня три рубля, завтра пять рублей — в месяц-то сколько этих рублей набежит!
Словом сказать, видимо, подготовлялось что-то натянутое, ежели не явно враждебное. Все замечали это, один Каширин продолжал не замечать: до такой степени он уже освоился с ролью прихлебателя. Напротив того, он легкомысленно радовался, что статья бюджета: «занятие картами» все больше и больше тучнеет и что, быть может, недалеко уж время, когда он, при ее пособии, приобретет себе еще один билет внутреннего с выигрышами займа (два он уже имел).
Но время шло, а вместе с ним все яснее и яснее обозначалась раз намеченная трещина. Однажды Филип Филипыч пришел к Растопыре обедать (Растопыря был закадычный друг, и потому весьма натурально, что он же должен был открыть враждебные действия), и вдруг оказалось, что одного прибора недостает. Разумеется, прибор потребовали, но хозяин почему-то счел долгом обратиться к Каширину (как будто именно для него-то и недоставало прибора), сказав:
— Ну, для тебя как-нибудь потеснимся… старый дружище!
В этот же день случилось и другое происшествие. Лакей, подавая ветчину с горошком, толкнул Филипа Филипыча в плечо, как бы понуждая его не медлить. Между тем, не далее как неделю тому назад, он дал этому лакею рубль, и потому поведение его не могло не показаться загадочным. Стало быть, Растопыри не очень-то стесняются в выражении мнений о своем друге, если даже рублевая подачка не действует на хамово отродье!
А вслед за тем и третье происшествие. Когда, после обеда, раскинули столы для преферанса, то хозяин подал карты Бердяеву, Чертополохову и Птицыну (четвертую взял сам), а Каширину карты не дал, сказав:
— Ты, дружище, не сердись, что тебя не сажаю. В последнее время ты начал так часто выигрывать, что, признаться, уж тяжеленько стало!
Однако Филип Филипыч и тут смолчал, и даже несколько времени повертелся около madame Растопыри. Но под конец не выдержал и ушел домой.
Сцены более или менее такого же содержания повторились и в других домах. Каширин чувствовал, что роль его делается более и более невыносимою, и все-таки не решался порвать. Однажды, переходя через улицу к подъезду Карнауховых, он собственными глазами убедился, что хорошенькая madame Карнаухова, стоявшая у окна (еще у него мелькнуло в голове: верно, выглядывает своего гусара, корнета Стрекозу!), увидев его, вдруг отпрянула; а когда он, через минуту, позвонил, то прислуга, отворившая ему дверь, с смущенным видом ответила, что барыня нездорова и кушать не будут. Выйдя после этого на улицу, он нарочно остановился у ближайшего угла, чтоб наблюсти, и увидел, что вслед за ним к подъезду подлетел гусар Стрекоза, а через четверть часа поползли: Чистосердов, Растопыря, Чертополохов и сам Карнаухов, очевидно, все четверо из департамента. И все вошли в подъезд и больше не выходили.
Но этого мало: к полному своему огорчению, он убедился, что про него начинают распространять клеветы. Однажды прибежал к нему Скорбный-Голован, в состоянии беспримерной восторженности, и долго ничего не мог объяснить толком, а только беспорядочно махал руками и восклицал:
— Подлец Растопыря! подлец! подлец! подлец!
Причем смешивал фамилию Растопыри с фамилией одного из действующих лиц барковских трагедий, что, с внешней стороны, выходило даже совсем неприлично.
Успокоившись, однако ж, он рассказал, что Растопыря распускает о Каширине самые ядовитые слухи. Говорит, что Филип Филипыч потихоньку берет у него из ящика сигары, прячет в карман и уносит домой; что однажды la belle madame Растопыря видела, как он положил кусок ветчины между двумя ломтями хлеба и тоже препроводил в карман; что он, Каширин, не довольствуется тем, что выпивает за столом вдвое против других, но что неоднократно лакей Степан подстерегал, как он ходил в буфетный шкап и там выпивал рюмку за рюмкой; что однажды, на смех, в бутылку из-под хересу налили керосин, и он, Каширин, выпил, не сморгнув, и только в течение всего вечера отплевывался и время от времени вполголоса произносил: ах, подлецы! что сам Растопыря, заметив однажды, что Каширин с особенною умильностью взглядывал на бутылку с мадерой, и желая убедиться в справедливости лакейских показаний, спрятал бутылку за оконные драпри (но так, чтоб Каширин видел это), и действительно, через два часа бутылка оказалась порожнею…
Каширин был возмущен до глубины души, потому что он решительно ничего подобного не делал.
Но вместо того чтоб принять эти слухи только к соображению, он оказался настолько нерассудительным, что вздумал объясняться. Когда он явился с этим к Растопырям, то самого Растопыри не было дома, а madame Растопыря приняла его особенно весело, как будто знала, о чем пойдет речь. И действительно, все время, покуда он, одну за другой, излагал свои претензии, она без умолку хохотала, так что он наконец остановился и спросил: что же тут смешного?
— Ха-ха! какой вы уморительный! — ответила милая хозяйка и вновь залилась веселым смехом.
Тогда он скромно напомнил ей, что было время, когда она не смеялась, и когда он… Но «красавица», не прекращая хохота, с таким наивным любопытством взглянула ему в лицо, что он просто оторопел.
— Итак, я должен из этого заключить… — начал было он, но тут воротился домой сам Растопыря и не дал докончить фразу.
Ту же претензию он изложил и Растопыре, который выслушал его с участием, но не только не отрекся, а, напротив, сейчас же повинился и, в заключение, даже обнял его.
— Ну, прости, дружище! виноват! не буду! — утешал он Каширина, — не следовало, ах, не следовало мне этого говорить! знаю, что не следовало! Друг ведь ты! старый… дружище!
Но тут же, впрочем, присовокупил:
— Признайся, однако, голубчик, ведь было-таки немного! Хереску-то из-под драпри… хватил-таки малость!
При этой непредвиденной выходке, сопровождавшейся неудержимым смехом милой хозяйки, Каширин почувствовал, что он холодеет. Он с инстинктивным ужасом взглянул на своих «друзей», как будто перед ним стояла страшная