чья роль сводится к сюжетному объединению разнообразных тематических линий: железнодорожной горячки, разгула консервативного прожектерства, измельчания либерального лагеря, уголовного процесса, мошеннической аферы, кроющейся сначала под видом международного статистического конгресса, а потом — политического следствия. О характере рассказчика в этом и многих других произведениях Салтыкова долго шел спор.
Рассказчик у него — фигура далеко не однозначная, не поддающаяся педантической расшифровке. Произведения Салтыкова часто напоминают своеобразную по форме пьесу, где среди актеров действует сам автор, с поразительной непринужденностью переходящий от глубоко личного монолога к сатирическому «показу». Обычно предметом такого шаржированного изображения является выцветающий либерал, «играя» которого писатель одновременно как бы саркастически осмеивает своего героя.
«Изменчивость» образа рассказчика, провинциала, на которую давно обратили внимание исследователи, находится также в тесной связи с шаткостью позиции дворянского либерализма известной части так называемых «людей сороковых годов», обнаружившейся в эту пору.
Герой более раннего очерка Салтыкова «Они же» из книги «Господа ташкентцы» в прошлом тоже исповедовал весьма либеральную по тем временам веру в «добро, истину, красоту» и считал себя другом Грановского.
Столкнувшись с демократами-разночинцами, он быстро растерял свое либеральное словесное «оперение» и открыто перешел в ряды консерваторов-охранителей, став одним из «множества монстров… неумолимых гонителей всякого живого развития», подобно Каткову или Лонгинову.
Однако это самая крайняя точка, предел политического падения бывших (зачастую — мнимых) единомышленников Белинского и Грановского.
В целом же поколение «людей сороковых годов» представляло собою к тому времени картину пеструю и противоречивую. Не в силах отрешиться от своих взглядов, возникших в рамках дворянско-помещичьего общества, они враждебно относились к подымавшемуся освободительному движению! и идеалам революционных демократов 60-70-х годов, они поддавались влиянию консерваторов, чтобы потом в ужасе отшатнуться от «крайностей», реакции и вздыхать по идеалам, которые сами же только что торопливо предавали забвению.
Дневники современников запечатлели поразительную картину подобных переходов от панического поддакивания реакции к трезвым высказываниям и либеральным оценкам, и наоборот.
Временами там можно найти самые горькие автохарактеристики, после которых самобичевания провинциала уже не должны казаться неестественными и неправдоподобными.
Метания, упования, разочарования, страхи, саморазоблачения провинциала своеобразно воспроизводят настроения дворянских либералов, не могущих преодолеть своих «родственных» — классовых — связей с крепостным прошлым и его защитниками.
Не случайно герои книги не может избавиться от компании откровенного ретрограда — помещика Прокопа с его прямолинейно-алчным и циничным складом характера. Провинциал и впрямь неотделим от него: бессильные и несколько мстительные упования на сказочное возвращение былой мощи, мечтания о чуде, которое поможет ему спастись от грозящего разорения, посещают и провинциала. «Все сдается, что вот-вот свершится какое-то чудо и спасет меня, — думается ему. — Например: у других ничего не уродится, а у меня всего уродится вдесятеро, и я буду продавать свои произведения по десятерной цене».
Есть в фигуре провинциала и другие, более современные готовности (говоря позднейшим слогом Салтыкова) — сознание возможности заковать «освобожденный» народ «вместо цепей крепостных» в «иные цепи», по словам Некрасова.
Функции сатирической пары провинциал — Прокоп многообразны. Порой их разговоры и споры служат прямому выражению авторских раздумий, его живой, горькой, едкой, бьющейся в противоречиях и ищущей из них выхода мысли. С другой стороны, дружба провинциала и Прокопа оказывается прообразом того парадоксального единомыслия, которое, как доказывает автор «Дневника», существует на деле между консерваторами и либералами.
Одним из характерных проявлений реакционности правительства была политика, которую проводил министр народного просвещения граф Д. А. Толстой.
Стремление предельно сузить число образованных выходцев из народа, ущемление профессорских прав, предпочтение, оказываемое чиновникам-карьеристам перед цветом русской интеллигенции, кабальное слушание лекций заведомых бездарностей, уродливая «классическая» реформа среднего образования, проведенная в 1871 году, — все это катастрофически затрудняло развитие страны. Недаром современники метко сравнивали эту «просветительную» политику с избиением вифлеемских младенцев новым Иродом, опасающимся, что из рядов образованной молодежи выйдет «собирательный антихрист».
Уже в публицистике конца 60-х годов Салтыков определил эту правительственную политику как «заговор против знания вообще» и не упускал ни малейшего повода, чтобы высмеять мракобесов от просвещения (см., например, оценку картины Мясоедова в статье «Первая русская передвижная художественная выставка», т. 9).
Показательно в этом смысле и письмо писателю А. М. Жемчужникову — одному из создателей знаменитого Козьмы Пруткова — от 22 июня 1870 года:
«Братец Ваш, Владимир, слился с гр. Бобринским и, кажется, в совокупности с ним и графом Алексеем Толстым намеревается издать трактат о пользе классического образования, как умеряющего вред, производимый знанием вообще, и взамен оного доставляющего якобы знание».
«Соль» этой шутки усугубляется тем, что еще в 1863 году в «Современнике» был опубликован «проект» Козьмы Пруткова о введении единомыслия в России. К концу 60-х годов атмосфера тем более благоприятствовала подобному реакционному прожектерству. И в «Дневнике провинциала» брошенное в частном письме зерно творческого замысла дало обильные всходы в изображении проектов, «нагноившихся» в головах озлобленных реформой помещиков, проворовавшихся чиновников и т. д. и т. п.
Суть разнообразных записок, с которыми вынужден знакомиться провинциал, сводится, говоря слогом Прокопа, к тому, «чтобы, значит, везде, по всему лицу земли… по зубам чтоб бить свободно было». Он же определяет эти проекты как «уничтожение всего», то есть даже того, что было достигнуто куцыми реформами, предпринятыми в начале царствования Александра II.
Откровенная кровожадность проекта «о всеобщем расстрелянии» соседствует с более «гуманной» формой проекта «переформирования де сиянс академии». Касаясь внешним образом лишь Академии наук (президентом которой, кстати, спустя десятилетие стал все тот же граф Д. А. Толстой), проект этот, по сути дела, предлагал превратить всю страну в некий грандиозный полицейский участок.
И даже самые невинные — на таком фоне — проекты, с которыми знакомится провинциал, клонятся к тому, чтобы вместо беспокойного поколения нигилистов и «мальчишек» воспитать «поколение дремотствующее, но бодрое» (проект «О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств»).
Казалось бы, русская либеральная печать занимала по этим вопросам совсем иную, чем эти мракобесы, позицию. Более того, она нередко негодовала на «Отечественные записки» за их, так сказать, недостаточную активность в тех или иных конкретных вопросах.
«Журнал этот, по мнению весьма многих российских литераторов, есть не что иное, как некоторый сфинкс, — иронически формулировал эти претензии журнал «Сияние». — …Место в ряду либеральных журналов отводится ему со скрежетом зубов. Причины следующие: об учебной реформе не сказал почти ничего; над прогрессистами ехидно смеется, говоря, что их восторженность не всегда находится в пределах опрятности; к сыроварению непочтителен» (1871, № 23, стр. 386).
Создав в «Дневнике» сатирический образ пенкоснимательства, наиболее ярко олицетворенного в Менандре Прелестнове, редакторе газеты «Старейшая Всероссийская Пенкоснимательница», и его сотрудниках, Салтыков обнажил типичнейшие тенденции либерального мышления и поступков. С предельной остротой это сделано в «Уставе Вольного Союза Пенкоснимателей» с его двумя главнейшими положениями: «не расплываться» и «снимать пенки», то есть всячески ограничивать, суживать круг и значение обсуждаемых явлений.
По сути дела, устав либеральных пенкоснимателей не так уж далеко отстоит от требований консервативных прожектеров. Это, можно сказать, всего лишь грамотная редакция их косноязычных помышлений. И вечер, проведенный провинциалом среди сотрудников пенкоснимательского органа, заполнен такой же трескучей болтовней, какую он слышал, внимая ораторам «аристократического» салона.
— И чего церемонятся с этою паскудною литературой! — негодуют у князя Оболдуя-Тараканова.
— Я, со своей стороны, полагаю, что нам следует молчать, молчать и молчать! — с готовностью отзывается послушливый пенкосниматель.
Оценить всю убийственность этой щедринской характеристики помогает свидетельство современницы — Е. А. Штакеншнейдер:
«Существует особая комиссия, созванная для того, чтобы снова рассмотреть законы о печатном деле, — записывает она в дневнике 1 декабря 1869 года, — и потому находят, что литература лучше всего сделает, если будет себя держать как можно тише и как можно меньше внушать поводов к новым стеснительным законам»[757].
Однако «молчать» в устах пенкоснимателей совсем не значит буквально безмолвствовать. Напротив, с их перьев низвергаются целые водопады слов, фраз и статей, но все они начисто лишены сколько-нибудь значительного содержания. Чем мельче предмет разговора, тем более горячится пенкосниматель.
«Наступившая весна, испортив петербургские мостовые до крайних пределов безобразия, на этот раз, сильнее чем когда-нибудь, напомнила тем, кому о том ведать надлежит, что пора наконец подумать о скорейшем разрешении вопроса об единообразном, своевременном, усовершенствованном и сосредоточенном в одном управлении мощении города» — это не щедринская пародия, а вполне серьезное рассуждение, почерпнутое из «С.-Петербургских ведомостей» (1872, № 109, 22 апреля).
В данном случае нельзя не согласиться с той оценкой русской журналистики, которую дала, подводя итоги 1872 года, газета «Русский мир»: «…предметом газетных и журнальных суждений являлись по преимуществу вопросы второстепенного и частного значения, причем нельзя было не заметить, что большинство газет даже и об этих вопросах высказывалось весьма уклончиво и поверхностно, как бы опасаясь углубиться до той почвы, на которой суждение о частном явлении действительности переходит в спор о принципе» (1873, № 5, 6 января).
Щедринские пенкосниматели — Неуважай-Корыто и Болиголова, досконально исследующие, «макали ли русские цари в соль пальцами, или доставали оную посредством ножа», публицисты Нескладин и Размазов — все они хором издают какое-то непрерывное монотонное жужжанье убаюкивающего свойства и превосходно выполняют пожелание автора упомянутого консервативного прожекта «О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств»: «Необходимо, чтобы дремотное состояние было не токмо вынужденное, но имело характер деятельный и искренний».
Ядовитое разоблачение пенкоснимательства сделано Салтыковым в той части «Дневника», где провинциал, думающий, будто он находится под арестом по политическому обвинению, решает скрасить свой досуг сочинением статей для газеты Менандра.
Кстати, в способности писать на любую тему (об оспопрививании, о совмещении огородничества с разведением козлов, о геморрое, о Тибулловой Делии, и т. д.) есть нечто от ташкентской готовности «устремиться куда глаза глядят» и повсюду чувствовать себя специалистом.
Но дело даже не в этом. «Я, — рассказывает провинциал, — упивался моей новой деятельностью, и до того всерьез предался ей, что даже забыл и о своем заключении…» (Курсив мой. — А. Т.)
Так пенкосниматель приходит к полнейшему согласию с действительностью, которая нисколько не препятствует разработке излюбленных им тем и сюжетов. Он создает как раз ту «литературу», о которой метко выразился в своем дневнике А. В. Никитенко: «Хотеть иметь литературу, какую нам хочется, то есть Управлению по делам печати, значит не иметь никакой»[758].
Однако щедринское пенкоснимательство не сводится к фотографически точному отображению тогдашнего российского либерализма (при всем разительном сходстве многих их проявлений) и, разумеется, не претендует на историческое осмысление всего этого направления в русской общественной мысли и движении.
Тридцать лет спустя В. И. Ленин призывал «поддерживать всякую оппозицию гнету самодержавия, по какому бы поводу и в каком бы общественном слое она ни проявлялась… Сумеют либералы сорганизоваться в нелегальную партию, — тем лучше, мы будем приветствовать рост политического самосознания в имущих