lui![43]) съел целую тарелку супу безо всего!!
— Ну, Христос с тобой, куколка! Поезжай, поделись своей радостью с дядей Павлом Борисычем!
У дяди Павла Борисыча повторилась та же сцена, что и у ma tante, с тою разницей, что вместо нравоучений о религиозном чувстве и твердых правилах нравственности дядя сказал следующее наставление:
— Ты делаешь очень мило, мой друг, что заботишься о своем куколке. Que ton marmot soit bien lavé, bien vêtu, qu’il soit présentable, enfin[44], — все это прекрасно, похвально и необходимо. Но помни, душа моя, что и для него настанет время, когда он будет думать не об атласных одеяльцах и кружевных чепчиках, а о другом атласе, о других кружевах. Vous savez, ma chère, de quoi il s’agit[45]. Надобно, чтоб он встретил эту минуту с честью. Il faut que ce soit un galant homme[46]. Чтоб он не обращался с женщиной, как извозчик или как нынешние национальгарды*, которые, отправляясь в общество порядочных женщин, предварительно ищут себе вдохновенья в манежах кафешантанах и цирках! Чтоб женщина была для него святыня! Чтоб он любил покорять, но при этом умел всегда сохранять вид побежденного!
На что Ольга Сергеевна отвечала:
— Mon oncle![47] ужели вы во мне сомневаетесь! Mais le culte de la beauté… c’est tout ce qu’il y a de plus sacré![48] Я теперь совершенно переродилась! Я даже Петьку к себе не пускаю — et vous savez, comme c’est une grande privation pour lui![49] — только потому, что он резок немного!
— Ну, Христос с тобой, куколка! Я с своей стороны высказался, а теперь уж от тебя будет зависеть сделать из твоего «куколки» un homme bien élevé[50]. Поезжай и поделись твоею радостью с братом Никитой Кирилычем.
И так далее, то есть того же содержания и с теми же оттенками сцены у братца Никиты Кирилыча, у comtesse Romanzoff и проч. и проч.
Таким образом прошли два года, в продолжение которых судьба то покровительствовала «куколке», то изменяла ему. Maman относилась к нему как-то капризно: то запоем показывала его всякому приезжающему гостю, то запоем оставляла в детской на руках нянек и бонны. Мало-помалу последняя система превозмогла, так что только в званые обеды и вечера куколку на минуту вызывали в гостиную вместе с хорошенькой швейцаркой-бонной и раскладывали перед гостями, всего в батисте и кружевах, на атласной подушке. Гости подходили, щекотали у «куколки» под брюшком, произносили: «брякишь!» или: «диковинное произведение природы!» и при этом так жадно посматривали на maman, что ей становилось жутко.
На двадцать первом году («куколке» тогда не было еще трех лет) Ольгу Сергеевну постигло горе: у ней скончался муж. В первые минуты она была как безумная. Просиживала по нескольку минут лицом к стене, потом подходила к рояли и рассеянно брала несколько аккордов, потом подбегала к гробу и утомленно-капризным голосом вскрикивала:
— Петька! глупый! ты как смеешь умирать! Ты лжешь! Ты притворяешься! Дурной! противный! Ты никогда… слышишь, никогда! — не смеешь бросить твою Ольку!
И слезы как перлы сыпались (именно сыпались, а не лились) из темно-синих глаз и, о диво! — не производили в них ни красноты, ни опухлости.
Но через шесть недель опять наступила пора визитов, и плакать стало некогда. Надо было ехать к ma tante, к mon oncle, к comtesse Romanzoff и со всеми поделиться своим горем. Вся в черном, немного бледная, с опущенными глазами, Ольга Сергеевна была так интересна, так скромно и плавно скользила по паркету гостиных, что все в почтительном безмолвии расступались перед нею, и в один голос решили: c’est une sainte![51]
— Ma tante! — говорила между тем Ольга Сергеевна, — я потеряла свое сокровище! Но я счастлива тем, что у меня осталось другое сокровище — мой «куколка»!
— Друг мой, — отвечала ma tante, — я знаю, потеря твоя велика. Но даже и в самом страшном горе у нас есть всегда верное пристанище — это религия!
— Ах, как я это понимаю, ma tante! как я это понимаю! С тех пор, как я лишилась моего сокровища, я вся преобразилась! La religion! mais savez-vous, ma tante, qu’il y a des moments, où j’ai envie d’avoir des ailes![52] И если б у меня не было моего другого сокровища, моего «куколки»…
— Ну, Христос с тобой, сама ты куколка!.. Поезжай и поделись твоим горем с дядей Павлом Борисычем. Ты знаешь, как старик тебя жалует.
У дяди Павла Борисыча те же жалобы и то же сочувствие.
— Я потеряла моего благодетеля, мое сокровище, mon oncle, — говорила Ольга Сергеевна, — вы знали, как он был добр ко мне! как он любил меня! как исполнял все мои прихоти! А я… я была глупенькая тогда! Я была недостойна его благодеяний! Я… я не понимала тогда, как дорого ему все это стоило!
— Мой друг, я очень понимаю всю важность твоей потери, — отвечал mon oncle, — mais ce n’est pas une raison pour maigrir, mon enfant[53]. Вспомни, что ты женщина и что у тебя есть обязанности перед светом. Смотри же у меня, не худей, а не то я рассержусь и не буду любить мою куколку!
— Ах, mon oncle! вы один добрый, один великодушный! Vous pénétrez si bien dans le cœur d’une femme![54] Нет, я не буду худеть, я буду много-много кушать, чтобы вы всегда-всегда могли любить вашу маленькую, несчастную куколку!
— То-то! ты не очень слушайся тетку Надежду Борисовну! Она там постным маслом да изречениями аббата Гете́ кормит, а я этого не люблю! Ну, теперь Христос с тобой! Поезжай и поделись твоим горем с братом Никитой Кирилычем!
И т. д. и т. д.
Затем все впало в обычную колею. В течение целых четырех лет Ольга Сергеевна являла собой пример скромности и материнской нежности. «Куколка», временно пренебреженный, вновь выступил на первый план и сделался предметом всевозможных восхищений. Его одевали утром, одевали в полдень, одевали к обеду, одевали к вечеру. Утром к нему приезжал специальный детский доктор, осматривал, ощупывал, присутствовал при его купанье и всякий раз неизменно повторял одну и ту же фразу:
— О! этот молодой человек будет иметь успех!
На что Ольга Сергеевна столь же неизменно отвечала:
— Ah, mais savez-vous, docteur, qu’il devient déjà polisson![55]
Перед обедом «куколку» прогуливали на рысаках по Невскому и по набережной; вечером его приводили в гостиную, всегда полную гостей, и заставляли расшаркиваться и говорить des amabilités[56]. У «куколки» были две бонны: англичанка и немка, и одна institutrice[57] — француженка. Сверх того, по распоряжению ma tante, его посещал отец Антоний, le père Antoine, молодой и благообразный священник, который отличался от своих собратий тем, что говорил по-французски без латинского акцента, ходил в муар-антиковой рясе и с такою непринужденностью сеял семена религии и нравственности, как будто ему это ровно ничего не стоило… Идет и сеет, и, по-видимому, даже не замечает, что семена так и сыплются из всех пор его существа. При такой обстановке относительно «куколки» разом достигались все цели хорошего воспитания: и телесная крепость, и привычка к обществу, и прекрасные манеры, и так называемые краткие начатки веры и нравственности.
Не один из лихих кавалеристов, посещавших по вечерам салон Ольги Сергеевны, заглядывался на нее и покушался нарушить мир ее души. Это казалось тем менее трудным, что два года счастливого супружества должны были порядком-таки избаловать хорошенькую молодку, и, следовательно, при такой набалованности ей не легко было разом покончить с утехами прошлого. Сама ma tante выражала по секрету свои опасения на этот счет, a mon oncle даже прямо выражался: pourvu que ça soit une bonne petite intrigue bien comme il faut — le reste ne me regarde pas![58] Но, к общему удивлению, Ольга Сергеевна закалилась, как адамант*. По временам она, конечно, вспыхивала, щеки ее слегка алели, глаза туманились, грудь поднималась и не умела сдержать затаенного вздоха; но как-то всегда, в эти тяжкие минуты, подоспевал к ней на выручку «куколка». Он бурей влетал в гостиную и так уморительно расшаркивался, что Ольга Сергеевна мгновенно отрезвлялась. Отец Антоний, которому были известны все перипетии этой борьбы слабой женщины с целым корпусом кавалерийских офицеров, сравнивал ее с египетскими пустынножителями и для приобретения большей крепости в брани советовал соблюдать посты. Но даже и с этой стороны интересная вдова не могла считать себя совсем безопасною, потому что сам отец Антоний выслушивал ее «смущенный и очи опустя, как перед матерью виновное дитя», и Ольга Сергеевна так и ожидала, что он нет-нет да и начнет вращать зрачками, как любой кавалерийский корнет. Ma tante была так поражена этой неслыханной твердостью, что называла свою племянницу не иначе, как ma sainte[59]. Один mon oncle все еще надеялся, что когда-нибудь cela viendra[60], и продолжал предостерегать Ольгу Сергеевну насчет национальгардов.
И вдруг, через четыре года, Ольга Сергеевна является к ma tante и объявляет, что ей скучно.
— Но что же с тобой, мой друг? — спросила ma tante, пораженная этой неожиданностью.
— Je ne sais, je sens quelque chose là[61], — отвечала Ольга Сергеевна, указывая на грудь, — одним словом, доктора в один голос приказывают мне ехать за границу!
— Но как же быть с «куколкой»?
— Я все обдумала, ma tante; я знаю, что я дурная… что, может быть, я даже преступная мать! — воскликнула Ольга Сергеевна и вдруг встала перед ma tante на колени, — ma tante! вы не оставите его! вы замените ему мать!
Жребий «куколки» был брошен. Ma tante согласилась заменить ему мать и взяла на себя насаждение в его сердце правил нравственности и религии. Mon oncle поручился за другую сторону воспитания, то есть за хорошие манеры и искусство побеждать, сохраняя вид побежденного. В результате этих соединенных усилий должен был выйти un jeune homme accompli[62], рыцарь вежливости и преданности, молодой человек, преисполненный всевозможных bons principes, preux chevalier[63], готовый во всякое время объявить крестовый поход против manants et mécréants[64]. Ольга Сергеевна уехала вполне успокоенная.
Годы шли, а интересная вдова как канула за границу, так и исчезла там. Слух был, что она короткое время блеснула на водах, в сопровождении какого-то национальгарда (от судьбы, видно, не убежишь!), но потом скоро уехала в Париж и там поселилась на житье. Потом прошел и еще слух: в Париже Ольга Сергеевна произвела фурор и имела несколько шикарных приключений, которые сделали имя ее очень громким. La belle princesse Persianoff[65] сделалась предметом газетных фельетонов и устных скандалёзных хроник. Называли двух-трех литераторов,